В кабине маленького, похожего на кузнечика самолета «АНТ-2», кроме меня было еще трое: парень в светлой мохнатой кепке, с лихо выпущенным из-под нее чубом, в комбинезоне, начищенных до зеркального блеска сапогах и с гармошкой в руках, еще один парень, в треухе, широчайших брюках и очень длинном пальто, и скуластенькая девушка с заплаканными глазами, пестром платке и красной вязаной кофточке. Щеки у девушки были примерно того же цвета, что и кофточка, а пятна на скулах значительно ярче.
Парни, не обращая внимания ни на своих спутников, ни на землю, над которой мы летели, вступили в оживленный разговор о каком-то Ляпине, который ни черта не смыслит в машинах, а еще туда же, суется с указаниями. С обеих сторон было приведено немало потрясающих по силе примеров ляпинского невежества. Могло показаться, что парни ссорятся, так азартно они перебивали друг друга, грозя Ляпину грядущим возмездием рока. Их голоса по временам почти заглушали шум мотора.
Девушка сидела отвернувшись и, прижимая к губам платочек, смотрела в окно.
А за окном, под нами, по-осеннему бурые, давно скошенные поля и черные квадраты паров уже сменялись густой темно-рыжей щетиной дубовых лесов. Мы летели на северо-запад от Курска, в самые глухие места. Блеснув под тусклым солнцем, свернула в сторону узенькая нитка рельсов, все реже виднелись деревни, все гуще становилась щетина — синея вдали, она протянулась до самого горизонта.
Глядя вниз, думалось: хорошо было бы сейчас очутиться на земле и на какой-нибудь скрипучей телеге медленно ехать лесной дорогой, то и дело подпрыгивая на толстых, узловатых корнях. Тогда щетина, распавшись, обернулась бы корявыми стволами деревьев с зияющими в них дуплами, с муравьями, торопливо снующими по глубоким бороздам их коры, с прозрачной, блестящей паутиной на сучьях. А рыжая верхушка щетины превратилась бы в увядшие, покоробленные, но все еще удивительные по тонкости рисунка, точно вырезанные из старой бронзы, дубовые листья. И можно было бы увидеть в придорожной канаве черную медленную воду, а в стороне от дороги — заросшие кувшинками бочаги. И сухие грибы выглядывали бы из-под пожелтевших листьев папоротника. И пахло бы прелью и вялым листом. И можно было бы услышать крик журавлиной стаи в бледно-синем холодном небе. И длилось бы это путешествие не сорок минут — пожалуй, за целый день не успели бы добраться. Скорее всего, пришлось бы заночевать в глухой лесной деревушке, ночью слышать сквозь сон шум леса, а утром, выйдя на крыльцо, увидеть рябые от осеннего ветра лужи, засыпанные теми же темными узорчатыми дубовыми листьями.
Но ничего этого не было. Под нами плыла только карта, одна карта, без звуков, без запахов, почти без объема. «Так что же, — спросил я себя, — плохо это или хорошо? Плохо или хорошо, что пленительное своим разнообразием, милое сердцу путешествие превратилось в прыжок — нет, даже не в прыжок, а просто в сорокаминутное сидение в подвешенном между небом и землей, наглухо запертом алюминиевом ящике? Когда-то поездка из Москвы в Орел была дальним романтическим странствием. Теперь, чтобы почувствовать вкус дальних странствий, нужно отправиться за несколько тысяч километров.
Чепуха, — тут же возразил я себе. — Что, собственно, мешало тебе поехать в телеге или даже пойти пешком? Техника дала тебе новую романтику путешествий, она удлинила твою жизнь вдесятеро, предоставив тебе возможность за месяц увидеть больше, чем прежде ты мог бы увидеть за год. А ты вздыхаешь о лесной дороге!»
И все же, глядя на своих попутчиков, я представлял себе, как перезнакомились бы и, может быть, даже подружились мы за время долгой поездки. А теперь расстанемся, ничего не узнав друг о друге. Кто эти парни? Почему плачет девушка в красной вязаной кофточке? И странным показалось мне, что три человеческих жизни пройдут мимо меня, не оставив и следа.
Внезапно из леса вынырнули постройки, очистилась вокруг них земля, и самолет пошел на посадку. Мы прилетели в Железногорск — новый город у рудника, строившегося на Михайловском месторождении.
Это был самый молодой рудник Курской аномалии: Михайловку открыли только в начале пятидесятых годов.
Если деревня Непхаево, где я побывал в начале своей поездки, находилась на «третьем геомагнитном полюсе», то Михайловку, лежавшую в стороне от дорог, в глубине лесов, можно было назвать третьим полюсом относительной недоступности. В самом деле, в распутицу добраться до нее иногда было просто невозможно. Несколько месяцев назад я уже просидел в Курске два дня, ожидая, пока подсохнет дорога, да так и уехал, не дождавшись. Вторично я потерпел неудачу, застряв на полпути.
Человеческая психология изменчива. Конечно, сегодня, пролетая над лесами, я мог лирически грустить об утраченной прелести неторопливой поездки по проселку — кстати, сверху он казался сухим. Но в тот раз, когда, коченея от холода, я сидел в кабине «газика», тщетно пытавшегося выбраться из залитой водой колеи, мне почему-то не приходило в голову любоваться живописными дубравами…
Самолет подрулил к домику, одиноко стоявшему посреди поля. В нем не было ни души. Я взобрался на попутную машину и поехал к видневшимся неподалеку постройкам.
Многолетний опыт литературы учит, что трудности, которые приходится преодолевать строителям, по преимуществу следующие: наводнения и неожиданные паводки, во время которых кто-то тонет и что-то заливается водой; ураганы, бури и циклоны со скоростью движения воздуха не менее двадцати метров в секунду. Стихийные бедствия всех видов (за исключением почему-то до сих пор слабо использованных вулканических извержений) являются в таких случаях главной движущей пружиной действия. Кроме того, строители обычно преодолевают трудности, находясь как можно дальше от квартиры автора. Отсюда и названия: «Якутский случай», «Камчатское происшествие», «Вдали от Арзамаса» и т. п.
Михайловка лежала в самом центре России, в Курской области. Ни ураганов, ни наводнений здесь не наблюдалось. И все-таки людям было трудно, чертовски трудно. Мешали им не величественные феномены природы, а обыкновенные дожди и черноземная грязь. Та самая грязь, которой в силу ее низменной натуры вход в изящную словесность обычно строго воспрещен.
Главный инженер, взглянув на мои ноги, усмехнулся:
— Вы собираетесь отправиться на карьер в таком виде? Посмотрите в окно.
Из окна конторы под лучами осеннего солнца видны были потемневшие от вчерашнего дождя дощатые дома. Улица между ними не то чтобы была покрыта грязью — нет, на ней возвышались валы, горы грязи, а колеи выглядели глубокими траншеями.
В карьере стоял надрывный вой моторов: это самосвалы, груженные породой, пытались выбраться на сухое место.
Внутри карьера кольцом шла бетонная дорога. Но и она вся была покрыта липкой, густой грязью. Бульдозеры сгребали эту грязь, а через несколько минут она вновь заваливала дорогу.
Управляющего комбинатом я нашел у одного из забоев. Экскаватор бросил последний ковш породы на присевший под ее тяжестью самосвал. Шофер, дав газ, принялся отчаянно вертеть руль. Выбравшись на бетон, самосвал окончательно забуксовал. Управляющий стал командовать шоферу:
— Давай левей, еще чуть левей! Да куда ты едешь!
Рабочий лопатой сгребал грязь перед самосвалом. Не утерпев, управляющий, грузный, немолодой человек, выхватил у него лопату и с ожесточением принялся чистить дорогу. Самосвал наконец тронулся с места. Управляющий вытащил носовой платок, вытер лоб и, отдышавшись, сказал:
— В муках вскрыша идет, в муках… Сегодня хоть как-нибудь работаем: солнце выглянуло, немного подсушило. А то целый месяц простояли: дожди!
Внезапно к нам подбежала толстенькая, похожая на шарик девушка в ватнике.
— Что же это такое, начальник? — на самой высокой ноте начала она. — Почему нас домой не везут? Два часа, как работу кончили…
— Не кричите, пожалуйста, — сказал управляющий.
— Я не кричу, у меня голос такой. А только сидеть здесь у вас тоже никому не интересно. Нам выспаться надо, завтра с утра на смену.
— Машины сейчас придут. Видите, какая дорога, шоферам тоже несладко.
Весь день я провел в карьере и на строительстве. Видел шагающие экскаваторы, огромный роторный экскаватор, транспортер, который должен переносить вынутую в карьере породу на расстояние в два километра. И вся эта могучая техника работала едва вполсилы. Причина была одна: отстало то, что строители называют тылами. Дороги, механические мастерские, гаражи, жилье, бытовые упреждения — все это только строилось, хотя в самом карьере уже третий год шли вскрышные работы.
Вечером, когда у управляющего строительным трестом заканчивался прием «по личным делам», в кабинет вошла девушка в красной вязаной кофточке. Я тотчас узнал ее — это была моя попутчица, с которой я летел сюда.
— А, приехала, Сима! — встретил ее управляющий, как старую знакомую. — Ну, что в Курске?
— Ой, и не спрашивайте, товарищ управляющий! Целая драма. Потом расскажу.
— Ты ко мне тоже по личному делу?
— По личному. Там у нас в комнате пять девчонок, а на днях шестую койку поставили. Тесно очень — не пройти. Может быть, новенькую куда-нибудь переведете? Нас-то, пятерых, уж не трогайте, мы ведь вместе работаем.
Управляющий пожал плечами.
— Куда же я ее переведу? Сама подумай. Свободных мест в общежитиях нет, если я в другую комнату ее переселю, те будут недовольны. Потерпите как-нибудь недели две-три.
— Ну хорошо, — со вздохом ответила Сима и направилась к двери.
Прием был окончен. Я простился с управляющим и вышел вслед за Симой.
После ярко освещенного кабинета темнота на улице была непроглядной. Я поставил куда-то ногу и ощутил, что она уходит в нечто густое, вязкое и чавкающее. Поставив, вернее, погрузив, другую, обнаружил, что не могу сдвинуться с места. Сима обернулась и залилась смехом.
— Дайте руку, — сказала она. — Смотрите, куда надо ставить ногу. Видите? У нас тут свои правила уличного движения. Вам в какую сторону?
— Мне, собственно, в дом приезжих.
— Тогда нам по пути. Идите за мной.
Строго говоря, это была еще не улица: редкие домики, отделенные друг от друга пустырями, лишь обозначали ее направление.
Пока мы шли, вглядываясь в темноту и осторожно перебираясь через грязевые валы, говорить было трудно, мы обменивались лишь короткими репликами. Я узнал, что Сима — техник-строитель, уроженка Курска, два года назад закончила техникум.
Поравнявшись с большим кирпичным домом, окна которого отражали свет далекого фонаря, Сима сказала:
— Это школа. Недавно сдали, ребята уже учатся. — И прибавила подчеркнуто равнодушным тоном: — Я как раз на ней работала.
У одного из домиков Сима остановилась. На дверях белел листок бумаги. Закуривая, при свете спички я прочитал на нем: «Разувайтесь, жалейте женский труд».
Сима показала в темноту:
— Видите, вон там окно с красными занавесками светится? Это дом приезжих. А здесь мое общежитие.
— Спасибо, что проводили, — ответил я и с сожалением подумал, что так, видно, и не удастся мне узнать, о какой «целой драме» она говорила и почему плакала в самолете.
Но она не уходила и, прислонившись к штакетнику, сама завела разговор:
— Понравился вам наш Железногорск?
— Я его еще почти не видел: днем был в карьере, а сейчас…
— Сейчас только грязь видна, правда? — Она засмеялась. И, не давая мне ответить, продолжала: — А я вот влюбилась в него. Не верите? Честное слово, влюбилась.
— Отчего же не поверить? Вы здесь работаете, работа, наверно, вам нравится…
— Ой, даже очень! Ведь же это здорово: сколько ребят будут учиться в этой школе, потом всю жизнь вспоминать ее будут… А еще мы хлебозавод строили. Вы бы приехали прошлой зимой — что здесь было! Хлеб из района возили, из Льгова, даже из Курска, за сто километров. Как дороги испортятся, так и загораем без хлеба, пока на тракторе не подвезут. Не хуже, чем в Арктике. Но только я не через это в него влюбилась.
Она говорила на том «городском» наречии, в котором смешались северные и южные диалекты, со всеми его вульгаризмами вроде «оченьдаже», «ведь же», с неправильными ударениями, с частыми «ой» и грубоватым «здорово». Но живая, быстрая речь ее была так богата интонациями и потому так мелодична, что сами неправильности придавали ей своеобразную прелесть. И от этого даже лицо ее — простенькое, скуластенькое — казалось привлекательным.
— Через что же вы в него влюбились? — шутливо спросил я.
Она быстро взглянула на меня.
— Вы думаете, я просто так треплюсь, как девчонка? А я уже не молодая — мне двадцать второй. У меня только вид такой из-за этих щек: красные, как у пятиклассницы.
— Вот горе-то, — посочувствовал я. — Теперь понятно, почему вас до сих пор на пенсию не отпускают.
Эта сомнительного качества острота вызвала у Симы взрыв бурного веселья. Смех ее долго перекатывался по ночному Железногорску.
— Нет, правда, знаете, как у меня получилось? — сказала она, успокоившись. — Сама до сих пор не пойму. Я сразу, как техникум окончила, поступила в Курске на стройку. Живу дома, с мамой, словом, полный порядок. Прошлый год летом пошла в отпуск. Отоспалась, походила к школьным подружкам. Думаю, чем бы еще заняться; может, съездить куда-нибудь? А тут как раз и в газетах и кругом только и разговоров про какую-то аномалию и будто бы у нас в области рудник и город строят. Дай, думаю, прокачусь на денек, посмотрю, ну, просто как на экскурсию: что там за аномалия?
У меня здесь девчонка знакомая работала, Зинка. Я к ней и заехала. Как раз воскресенье, она выходная. Погуляли мы с ней по поселку, на карьер пошли, она мне все показала. Да тут и смотреть было нечего — палатки, несколько домов. И в карьере чуточку ковыряются. Ничего интересного, думаю. Вернулись домой, легли спать. Утром она на стройку собирается. Под эту самую школу тогда только фундамент закладывали. А мне что делать? Я за ней и увязалась. Приходим на площадку: все работают, а я стою и смотрю, вроде как интурист. Даже перед людьми неловко. Подошла к прорабу и говорю: «Я техник-строитель, так что, если нужно, могу помочь». Он как закричит на меня: «Техник-строитель, а еще спрашиваешь! Берись скорее!»
После смены пришли с Зиной в общежитие, я беспокоюсь, когда автобус в Курск отправляется. А она мне: «Куда ты спешишь, оставайся до завтра, сходим еще в лес». Я и осталась. Утром опять пошли школу строить. И так целую неделю. В последний день подходит ко мне прораб и говорит: «Я тебя и не спросил, где ты живешь». — «У Зины, — отвечаю, — в общежитии». — «Да ведь там все койки заняты». — «А мы с ней на одной койке спим». — «Э, так не годится, я тебе сейчас записку в коммунхоз дам». — «Не стоит, говорю, я сегодня уже уезжаю». Он посмотрел на меня, почесал затылок: «Я и забыл совсем, что ты в гостях. Жалко. Ну что ж, поезжай. В Курске, конечно, лучше. Спасибо тебе за помощь».
Ушел к себе в конторку, возвращается, сует мне бумажку: «Иди в кассу, получишь зарплату, я тебя провел как временную, на испытании». А я стою как дура, губы у меня трясутся. «Нет, говорю, не надо, я ведь так просто, от нечего делать…»
Села в автобус и поехала. Посмотрела в окошко, нашла то место, где школа строится. И, знаете, будто у меня ком в горле — никак не проглочу. «Эх, Симка, Симка, — думаю, — а ведь же ты и в самом деле на испытании была!»
Дома мама как посмотрела на меня: «Что с тобой, почему ты такая расстроенная?» А я разве знаю? Одно знаю: тянет меня обратно, да и только. Хожу сама не своя, все из рук валится. И на работе то же самое. В голове одно: как у них там? В школе, наверно, уже первый этаж выложили. Дождь пойдет, думаю: надо бы им из палаток выбираться, скоро осень. И все мне не мило, даже маме стала грубить. И ругаю себя, а ничего с собой сделать не могу. До того дошло, что раз даже приснилось, будто я опять туда приехала. Ну, точно, как в романах описывают, когда девушка влюбится.
Помучилась я с месяц, подала на расчет — и в Железногорск. Автобусы не ходили, дорогу размыло, я двое суток на орсовской машине ехала, на мешках с картошкой. Вымокла, проголодалась, все кишки во мне перетрясло. И здесь самая грязь была, еще хуже, чем сейчас. А как въехали в поселок, как увидела эту улицу, ну так обрадовалась, так обрадовалась, словно всю жизнь здесь прожила. И отчего так получилось?
Она помолчала, потом вздохнула:
— Все бы хорошо, только как приеду в Курск, каждый раз целая драма. С мамой. Зачем в глухомань забралась? Сегодня обратно до того довела, что я всю дорогу в самолете ревела. А вы, наверно, заметили? — прибавила она, засмеявшись.
В темном окне за нами распахнулась форточка, послышался заспанный женский голос:
— Серафима, хватит тебе любезничать, спать не даешь!
Форточка с треском захлопнулась. Сима кивнула мне, взбежала на крыльцо и скрылась за дверью, на которой белел листок бумаги с надписью: «Разувайтесь, жалейте женский труд».
— Ура! — донеслось из сеней.
Мы бросились туда. Леселидзе стоял у рукомойника и тщетно пытался привести в действие его несложный механизм. Вода в рукомойнике замерзла.
— Ура! — повторил Леселидзе, обернувшись к нам. — Чувствуете? — Он показал на рукомойник. — Мороз, самый настоящий мороз! Теперь грязи конец, в карьере начнется настоящая работа.
Уже неделю я живу в Железногорске, в доме приезжих. Собственно, это не дом, а только комната с несколькими койками.
Есть три места на земном шаре, где люди очень быстро сходятся: больничная палата, железнодорожный вагон и комната в доме приезжих. Мы перезнакомились в первый же вечер, а сейчас уже чувствуем себя старыми знакомыми.
Нас четверо. Самойлов, полный, белолицый, с двойным подбородком, похожий на пожилого оперного певца, — инженер проектной организации. Он живет здесь дольше остальных, поэтому занимает лучшее место и успел обжиться: завел вторую подушку и коврик, на котором стоят его домашние туфли.
Леселидзе — молодой человек лет тридцати, вопреки обычным представлениям о грузинах белокурый и голубоглазый — представитель довольно редкой специальности: он палеогеограф. Я не встречал человека, который был бы влюблен в свою науку более страстно, чем Леселидзе. Вечером, когда мы собираемся в этой комнате, ставим на электрическую плитку чайник и дожидаемся, пока он вскипит, Леселидзе, расхаживая из угла в угол, рассказывает нам о своей науке, о теме, которую он разрабатывает. При этом он вполне серьезно утверждает, что и Железногорск, и карьер, и вообще все, как настоящие, так и будущие, предприятия Курской аномалии обязаны своим существованием палеогеографии. Малейшее сомнение в этом вызывает у него священное негодование.
Самойлов не прочь подтрунить над ним. Лежа на кровати в зеленой полосатой пижаме, он флегматично замечает:
— Ну хорошо, Саня (Леселидзе зовут Сандро). Допустим, ты прав. Но если Госплан не даст денег на проектирование, что будет тогда? Госплан разве тоже зависит от палеогеографии?
— Конечно, зависит! — с жаром отвечает Сандро и бросается к чемодану. Вынув оттуда шлиф — тончайшую, как папиросная бумага, прозрачную пластинку породы, он показывает ее на свет. — Посмотри, дорогой товарищ Самойлов, на этот шлиф в микроскоп, и ты увидишь в нем отпечаток животного, которое жило пятьсот миллионов лет назад. Он гораздо красноречивее всех докладчиков. Он расскажет Госплану о том, какой был здесь режим, климат, могла здесь образоваться руда или нет. Он начертит географическую карту Центральной России с морями, заливами, горами, долинами, растительностью, животным миром — все, как было здесь пятьсот миллионов лет, сто миллионов лет, пять миллионов лет назад. Все, все, все! И скажет, где искать руду, а где ее нет и не может быть! — разгорячившись, уже почти кричит Леселидзе.
Потом он прячет шлиф обратно в чемодан и говорит, махнув рукой:
— Ты очень спокойный человек, дорогой товарищ Самойлов. Это хорошо. Но у тебя мало воображения. Ты не обижайся на меня.
— Я и не обижаюсь, — улыбается Самойлов.
— А ты бы должен обидеться, — опять повышает голос Леселидзе. — Я бы, например, на твоем месте обиделся. Ведь ты проектант. Как же ты можешь проектировать без воображения?
Третий жилец нашей комнаты обычно не принимает участия в спорах. Он либо молча слушает, либо, сидя в стороне, за столом, пишет. Третий жилец, в отличие от нас, приезжих, постоянно работает в Железногорске. Васин — работник местной многотиражки.
Когда Васин спит, для нас совершенно непостижимо. В двенадцать или в час ночи, ложась спать, мы видим за столом его худую, слегка сутулую фигуру.
— Надо выправить еще несколько заметок, — говорит он. — На самую острую тему: как в карьере борются с непогодой. Потом о подготовке к зиме.
Проснувшись ночью, я вижу его в той же позе за столом, у лампы, прикрытой газетой. Утром, когда мы встаем, он, уже одетый, берет со стола свой клеенчатый портфель и торопливо уходит.
Он живет здесь без семьи: пока еще нет квартиры.
— До черта надоело мыкаться, — иногда ворчит он.
Но мы знаем, что эти жалобы — так только, чтобы отвести душу. Мы знаем, что Васину предлагали работать в районном центре, где и квартиру давали и типография не в пятнадцати километрах от редакции, как здесь, а рядом, — он отказался. Предлагали ему работу в области — тоже отказался. А почему — об этом нетрудно догадаться, увидев его, когда он привозит из типографии свою газету. Вот и вчера утром, еле добравшись из райцентра на тракторе, проведя бессонную ночь, он вошел в комнату, распространяя запах типографской краски, с кипой свежих газет в руках, с ног до головы забрызганный грязью, с мокрым от дождя, но таким сияющим, таким счастливым лицом, что мы даже позавидовали ему.
— Это что! — сказал он, когда мы поздравили его с выпуском номера, — Это еще пока не газета. Вот когда будут рвать ее из рук, когда на улице будут приставать с расспросами: «Федя, что у тебя завтра в номере?» — тогда будет газета. А здесь такую газету можно делать, я уже вижу. — И он ушел.
Мы помолчали, потом Самойлов вздохнул:
— А ведь он, братцы мои, действительно счастливый человек!
Мы приехали сюда с разными целями, профессии у нас тоже различны. Но здесь все наши дела, мысли, разговоры — все так или иначе связано с Железногорском. И в первую очередь — с карьером.
Сегодня воскресенье, но по случаю долгожданного мороза работа наверняка идет полным ходом. И, конечно, все мы отправляемся в карьер.
Мороз сковал грязь на улицах, на дорогах, выпавший за ночь снег прикрыл ее, и Железногорск удивительным образом преобразился. Снегопад только что кончился, последние снежинки, плавно колыхаясь в воздухе, опускаются на пухлые сугробы, на крыши домов, на деревья, кусты, фонари — все такое ослепительно белое, по-праздничному чистое и веселое. Кажется, что ночью здесь поработала специальная бригада, с большим вкусом и старанием оформившая город к празднику. Во всех домах хлопают двери — люди спешат в карьер: надо наверстать упущенное за дни ненастья.
В карьере тоже царит оживление. У машинистов экскаваторов, у шоферов, у всех, кого ни встретишь, вид именинников. Один за другим подъезжают самосвалы к забоям и, нагруженные породой, непрерывной цепочкой тянутся к отвалу.
Вечером мы снова собираемся у себя в комнате. Пришел Самойлов и, облачившись в пижаму, поставил чайник на плитку. Потом появился Леселидзе, как всегда шумный, возбужденный, с очередной порцией новостей из жизни Железногорска середины двадцатого века и его района в палеозойскую эру. Последним пришел Васин, сразу же сел за стол и принялся поспешно вытаскивать из портфеля и из карманов исписанные чернилами и карандашом листки бумаги.
Мы уже приготовились к чаепитию, как вдруг Самойлов, взглянув на окно, чертыхнулся. Мы тоже посмотрели: по черному стеклу змеилась блестящая струйка. Леселидзе подошел к окну и рывком растворил его. Увы, сомнений быть не могло: в лицо нам пахнуло теплым сырым ветром, чуть слышался шепот начинающегося дождя.
— Все. Завтра опять стоять будут, — заключил Самойлов.
Мы сели пить чай в самом мрачном настроении. Несколько минут прошло в молчании. Внезапно Леселидзе со стуком поставил свой стакан на блюдце и обратился к Самойлову:
— Кому все это нужно?
— Что именно? — не понял тот.
— Зачем надо было начинать в карьере вскрышу, когда дороги не готовы, когда даже гаражей нет? Зачем надо ломать машины из-за бездорожья, обрекать людей на хождение пешком за десять километров и всю работу ставить в зависимость от погоды?
— Саня, ты берешься судить о том, чего не понимаешь, — Самойлов снисходительно покачал головой. — Ты ученый, приехал сюда на неделю, пополнишь свою коллекцию, потом соберешь манатки и уедешь писать научный труд. А люди останутся и будут строить карьер, дробильную фабрику, город.
— Типичная дэмагогия! — вскипел Леселидзе, уже с сильным грузинским акцентом выговаривая слова. — Ты тоже уедешь и будешь составлять проект, сидя в теплой комнате, и будешь по утрам принимать ванну, а не умываться из обледеневшего рукомойника.
— Я строил рудники, когда ты еще под столом ходил. Если делать так, как ты хочешь, то есть сначала построить весь город, завести асфальтовые мостовые, посадить цветочки, а потом в этот чистенький Железногорск привезти горняков и начать вскрышу, — страна получит руду через десять лет. А стране руда нужна в будущем году.
Леселидзе начал лихорадочно рыться в карманах. Наконец он извлек записную книжку и стал поспешно перелистывать ее:
— Конечно, я ничего не понимаю, я оторван от жизни, я кабинетный ученый, а ты глубоко знаешь жизнь. Так вот слушай, знаток жизни, что мне сегодня рассказали в карьере. Хотя мне это совсем не нужно, но меня так поразили эти цифры, что я их записал. Ага, вот, нашел: «Вскрышу Михайловского месторождения начали в пятьдесят седьмом году и за весь год сняли тридцать семь тысяч кубометров земли».
— Не земли, а породы, — поправил Самойлов.
— Не перебивай. В пятьдесят восьмом сняли девятьсот тысяч кубометров. За целый год! А теперь снимают почти миллион в месяц.
— Ну, и что ты хочешь этим сказать?
— То, что первые два года люди просто теряли время. Вместо этого надо было два года строить дороги, водопровод, жилье, гаражи, мастерские, а потом сразу начать вскрышу. И скорее дали бы руду.
— Ты еще забыл автоматы с газированной водой. Чтобы совсем как на улице Горького. Эх, Саня, Саня, тебе кажется, что ты открыл Америку. А я еще тридцать лет назад слышал эту песню: «Давайте строить культурно, давайте начинать с тылов!» Приедет какой-нибудь культуртрегер, споет ее, потом уедет себе, а без него отгрохают рудник, или завод, или электростанцию. Хоть и некультурно, а все-таки отгрохают.
— Этого мало, — перебил его Леселидзе. — Теперь уже мало. Теперь пора спрашивать: а какой ценой ты это сделал?
— Ценой трудностей, конечно. А ты как хотел?
— Ценой трудностей… Это же одни громкие слова! Есть трудности неизбежные, согласен. Но ведь есть и такие, которых можно избежать. А ты себе выдумал какую-то религию трудностей. И я понимаю почему. Когда ты был молодым, вам все было страшно трудно — я ведь учил историю. И ты так привык к трудностям, что тебе даже жаль с ними расставаться. Человеку всегда жалко расставаться с тем, что было в молодости, даже если это была трудная молодость. Но ведь жизнь не может остановиться. Ты, дорогой товарищ Самойлов, тридесятник, человек тридцатых годов. А теперь уже шестидесятые начинаются.
Самойлов ничего не ответил. Он молча допил чай, встал из-за стола и пошел к своей кровати. Сейчас, когда он, тяжело ступая, нес свое располневшее тело через комнату, стал особенно заметен его возраст.
Он улегся, развернул газету и закрылся ею. Неловкое молчание продолжалось. Леселидзе, как видно, мучился раскаянием.
— Извини меня, товарищ Самойлов, — наконец сказал он, — я нетактично выразился.
— Нет, Саня, ты прав, — донеслось из-за газеты. — Я устарел. Как видно, человек всегда с опозданием узнает, что он отстал. Все уже давно заметили, а ему невдомек. Ваше поколение, конечно, умнее нашего. У вас всякая там кибернетика, вы электрон приручили, он перед вами на задних лапках стоит…
— Положим, все это сделало твое поколение.
— Не великодушничай, пожалуйста. Для нас это все чудеса, а вы уже запанибрата с этими чудесами. Но только одного я понять не могу. — он отбросил газету и приподнялся на локтях, — почему вы такие холодные?
— Холодные? — недоумевающе повторил Леселидзе. — Интересно, откуда ты это взял?
— Откуда я взял? Я же не на Луне живу. Вспоминаю иной раз свои студенческие годы: как мы все тогда горели! Бывало, зимой в общежитии холод собачий, а мы поверх пальто закутаемся в одеяла и после конспектов по подземному транспорту о Багрицком спорим, пока комендантша не пригрозит в деканат пожаловаться. А ведь утром надо было идти на воскресник, дрова разгружать. И в желудках было пусто.
— Зачем же идти на пустой желудок? — улыбнулся Леселидзе. — Сначало надо позавтракать.
— Вот, вот, видишь, ты смеешься, а, между прочим, в глубине души действительно не представляешь себе, как можно обойтись без завтрака. Знаешь, на кого вы, молодые умники, похожи? На те самые кибернетические машины, которые вы же и строите. Никаких сомнений, никаких волнений, нажал кнопку, щелк — и на любой вопрос готов ответ.
— Слушай, — взорвался Леселидзе, — давай прекратим спор. Я боюсь, что опять наговорю тебе дерзостей. Откуда ты взял всю эту чепуху?
— Я нарочно ходил в студенческий клуб на дискуссию.
— Ну, и что ты там услышал?
— Услышал, как двадцатилетний парень, выйдя на трибуну, заявил, что в космическую эру всякая там лирика, охи-вздохи не нужны.
— И ты ему поверил? — Леселидзе рассмеялся. — Да ведь этот же парень — голову даю на отсечение! — сам в глубине души не верит тому, что сказал. Он просто форсит. Рисуется. Смотрите, мол, какой я современный. А вы, разве вы не кричали: «Долой Фета, долой трели соловья, дайте нам литературу факта!» Ведь кричали?
— Кричали, — смущенно признался Самойлов.
— Вот видишь! И это в порядке вещей. Потому что молодость непременно в чем-нибудь да перегнет палку. Такой сумбур как раз только в горячей голове и заведется!..
Все время, пока они разговаривали, Васин по своему обыкновению сидел в углу за столом и писал. Для меня оставалось загадкой, как он мог работать под звуки самойловского баса и леселидзевского тенора, то и дело поднимающегося до фальцета. Однако он работал, не обращая на спорящих никакого внимания. Только когда они замолчали, он встал, прошелся по комнате, остановился, как будто собираясь что-то сказать, но. так ничего и не сказав, снова сел за стол.
Мы погасили верхний свет и легли. Мне не спалось. Щелкало водяное отопление; от батарей, обычно чуть теплых, сегодня, когда на дворе наступила оттепель, как нарочно, несло сухим жаром. Я встал, подошел к окну. По черному стеклу бежали струйки воды — дождь разошелся вовсю.
«Трудно будет завтра в карьере», — подумал я.
Васин все еще сидел за столом и писал.
— Не спится? — шепотом спросил он, когда я подошел к столу.
— Да, душно очень. А вы отчего не ложитесь?
— Нужно еще заметки в номер выправить. Авторы-то у меня не ахти какие писатели. По себе знаю, как иной раз трудно выразить свою мысль. Между прочим, — продолжал он, — я хоть и работал, а краем уха слышал сегодняшний спор. Наедет молодежи. И тот и другой говорили о ней — как бы это выразиться? — умозрительно, отвлеченно. А я этих ребят каждый день вижу. Для меня они не молодежь, а Петя или Ваня. Вот о них мне и хотелось бы написать. Не заметку, не корреспонденцию…
— А вы пробовали?
— Пробовал, — вздохнул Васин. — Пока не получается. Все представляю себе ясно: и людей, и разговоры их, и события. А слова совсем не те. Не то они выражают, что я хочу сказать. Я теперь решил просто записывать, что видел и слышал. Авось потом пригодится как воспоминания, что ли…
— Может быть, покажете мне?
— Ну что же, посмотрите. Возможно, что-нибудь из этого используете, когда будете писать о Железногорске. За достоверность ручаюсь.
Вот некоторые из этих записей.
«…Неприятный сюрприз. В карьере появилась вода.
Еще в Курске и по приезде сюда я слышал, что Михайловское месторождение — «жемчужина КМА». Считали, что здесь до железа добраться будет легко. И вот теперь, спустя два года после начала работ, в мае пятьдесят девятого, оказалось, что все это легенда. Месторождение, что и говорить, богатое, и лежит оно неглубоко. Но взять его все-таки будет нелегко. Едва дошли до безобидных на вид желтых и белых песков, как хлынула вода. Пески пропитаны ею, как губка.
Вода застала нас совершенно неподготовленными— ведь мы были убаюканы легендой о «жемчужине». Она прибывает с каждым днем и угрожает затопить карьер. Пытались откачивать, но грязь засоряет насосы.
…Сегодня был в карьере. Один экскаватор погрузился на два метра в грунт. Пришлось поднимать его, сыпать под него песок. К ковшам приваривают листовое железо и экскаваторами вычерпывают воду. Зрелище курьезное, но нам не до смеха.
…Грешным делом, я думал, что придется успокаивать людей, стыдить малодушных. Может быть, даже начнут удирать из Железногорска.
Почему у меня возникли такие мысли? Кажется, понимаю. Отец — он в годы первой пятилетки работал в Донбассе, потом строил Харьковский тракторный — рассказывал, что когда становилось очень трудно, в коллективе почти всегда находились и паникеры и трусы. Иногда достаточно было какого-нибудь вздорного слуха, чтобы собралась толпа возбужденных людей. Иногда за одну ночь в бараках строителей пустели сотни коек.
Чтобы представить себе, как с тех пор изменилась психология рабочего, лучшего примера, чем то, что произошло в Железногорске, по-моему, не найти. У нас в эти трудные дни не только не было паники. У нас не было даже растерянности. Была озабоченность, тревога. Но озабоченность чем, тревога за что?
Мне часто приходится бывать на собраниях. Выступления бывают очень острыми, их даже можно назвать ругательными. Но ругают администрацию большей частью не за бытовые условия, а за другое.
Слушал я как-то одного хлопца, Костю Белова. Маленький, с торчащей во все стороны огненно-рыжей шевелюрой, он выглядел довольно потешно, но неожиданно оказался настоящим оратором. Ударив кулаком о стол, он закончил свое выступление так: «Я приехал сюда, чтобы увидеть курское железо у себя под ногами, и не уеду, пока не увижу его. Но я требую, чтобы мне дали возможность увидеть его скорее!»
…Когда появилась вода, из Москвы приехали специалисты. Они собрались на совещание с руководством рудоуправления. Совещание проходило в большой палатке у карьера. Вопрос обсуждался сугубо технический, состав участников был ограничен. Но когда совещание началось, оказалось, что наш брезентовый «конференц-зал» переполнен и даже снаружи толпились рабочие. Пришли почти все свободные от смены: машинисты экскаваторов, их помощники, шоферы самосвалов, мотористки. Их никто не звал; но люди, узнав о совещании, пришли и жадно ловили каждое слово, каждую реплику специалистов, яростно шикая на вновь входивших.
На совещании было высказано мнение, что надо остановить вскрышные работы в северной части карьера. Пуск рудника в таком случае надолго задерживался. Едва кто-то из выступавших корректным техническим языком сформулировал это предложение, как по рядам прошел ропот.
Совещание закончилось, мы вышли из палатки и сразу же попали в тесное кольцо людей.
— Неужели нельзя ничего сделать? Да разве можно останавливать вскрышу? Надо придумать что-нибудь другое! — слышались встревоженные, даже негодующие голоса.
Выход был найден. В карьере провели траншею для спуска воды. Через два месяца та же комиссия снова приехала в Железногорск и констатировала, что в карьере сухо, вскрышные работы идут полным ходом…»
Когда я кончил читать, Васин уже спал, с головой завернувшись в одеяло. Мне ложиться не стоило — это была моя последняя ночь в Железногорске, и она уже прошла: окна из черных стали синими, в комнату просачивался рассвет, будто в нее очень медленно наливали сине-серую воду. Одевшись, я взял свой чемодан и вышел.
По размытому полю я добрался до аэропорта. Три совсем молоденькие девушки в забрызганных известью ватниках белили уже знакомый мне домик, без умолку болтая и поминутно хохоча.
В воздухе послышался гул мотора. Девушки стали всматриваться в низкие облака, сплошь затянувшие небо.
— Кто сегодня летит, девочки? — спросила одна.
— Если на желтом, значит, Володя, — ответила другая.
Из облаков вынырнул и пошел на посадку самолет.
— Желтый, желтый! — захлопали в ладоши девушки. — Володька летит!
Желтый кузнечик, прыгая, подрулил к домику.
Володя, почти такого же возраста, как и девушки, вылез из кабины и, сделав удивленное лицо, сказал:
— Девочки, это вы до сих пор с ремонтом возитесь? Ай-яй-яй, как не стыдно!
Спустя несколько минут мы были в воздухе, под крылом самолета снова потянулся лесной край. Щетина лесов, припорошенных первым снегом, теперь стала черно-седой.
— Лоси! — крикнул из своей кабины Володя, показывая куда-то вперед и вниз. Словно предупредительный гид, он даже немного снизил самолет, чтобы мы могли лучше рассмотреть достопримечательность его маршрута. На поляне действительно стояли два лося. На шум мотора они подняли головы и бросились в чащу.
Карьер и город давно скрылись из виду. Я вспоминаю людей, оставшихся там, за синей кромкой леса: техника-строителя Симу, самозабвенного газетчика Васина, огненно-рыжего Костю Белова и всех тех, кого узнал и кого узнать не успел. Вспоминаю Железногорск, каким я видел его в последний раз. В пасмурном свете непогожего утра его улицы выглядели еще невзрачнее, чем обычно. И кажется мне, что именно полное, как бы подчеркнутое отсутствие даже намека на романтические декорации делает подвиг железногорцев особенно романтичным.
Человеку, особенно молодому, всегда легче бороться, когда его борьба, как огнями рампы, подсвечена сиянием необыкновенности. Куда труднее находить силы только в себе и самому превращать внешне тусклую и грубую обыденность в жизнь, полную красок и высокого смысла. «Чем предмет обыкновеннее, тем выше нужно быть поэту, чтобы извлечь из него необыкновенное» — эти слова Гоголя, думается, могут быть отнесены не только к творцам искусства, но и к миллионам творцов жизни.