Был поздний вечер, когда мы с Гринченко подъезжали к деревне Яковлево. За ветровым стеклом машины видно было только, как узкая, ослепительно белая в лучах фар лента проселочной дороги стремительно несется под радиатор, а из темноты навстречу выбегают деревья и кусты.
Но вот впереди небо, точно накаляясь снизу, стало медленно наливаться светом. С каждой минутой оно накалялось все сильнее, и вдруг весь горизонт усеялся крупными, яркими звездами, точно такими же, какие я видел сегодня из Непхаева. Казалось, будто наступила ночь под Ивана Купала, расцвели десятки гигантских цветков папоротника и, повиснув в воздухе, запылали колдовским огнем, указывая места заговоренных кладов.
Потом висевшие на горизонте звезды превратились в электрические лампочки на вышках. Вышки, унизанные от основания до вершины огнями и ярко освещенные внутри, стали попадаться вблизи дороги, а вслед за ними, как при въезде в город, пошли каменные дома. Это и была деревня Яковлево, где находилась Белгородская железорудная экспедиция.
— Знаете что? — сказал Гринченко. — Чем на ночь глядя устраиваться в доме приезжих, переночуйте-ка лучше у меня. Живу я один, места хватит.
Мы остановились у какого-то подъезда, поднялись на второй этаж и вошли в квартиру.
Пока мой хозяин готовил чай, я рассматривал его комнату. Она ничем не отличалась от любого холостяцкого жилья. Но один предмет заинтересовал меня.
— Что это за прибор стоит у вас на шкафу? — спросил я.
— Дефлектор де-Колонга.
По лаконичности ответа мне показалось, что Гринченко не склонен распространяться на эту тему. Но, когда мы сели за стол, он сказал:
— Отчасти из-за этого дефлектора я и сделался геологом.
— Каким образом?
— Собственно, не из-за него, а из-за одной истории, связанной с ним. — Он помедлил, словно в нерешительности, и внезапно предложил: — Хотите, расскажу?
— Конечно.
— Я родом из Одессы, там и вырос. Понятное дело, мы, ребята, бывало, целыми днями пропадали в порту. Сидим однажды всей ватагой на берегу. Вдруг подходит и садится рядом какой-то пожилой человек. Худой, загорелый, Мы как раз спорили, сколько миль — не километров, конечно, а миль — вон до того танкера в открытом море. Человек улыбнулся и сказал:
«Напрасно спорите, ребята. Есть простой способ определять расстояния без приборов».
И объяснил, как это делается.
Оказалось, он бывший моряк да еще военный. Так мы познакомились с Виталием Витальевичем. Познакомились и сдружились. Знаете, дети и старики быстро находят общий язык.
Как-то Виталий Витальевич позвал меня к себе, с тех пор я стал часто бывать у него. Жил он один, в комнате, заставленной разными удивительными вещами. Здесь был и настоящий секстант — предмет, о котором я столько раз читал, но которого никогда еще не видел; и судовой хронометр; и старинные подзорные трубы; и чучело диковинной розовой птицы на длинных ногах. На стенах висели карты, но не обычные, а какие-то особенные: карты течений, карты ветров, карты звездного неба. И стоял вот этот самый дефлектор де-Колонга.
Виталий Витальевич прослужил во флоте пятнадцать лет, перед революцией был уже капитан-лейтенантом, трижды ходил в кругосветное плавание. О каждой из вещей, стоявших в комнате, он охотно рассказывал множество всяких интересных историй. Только однажды, когда я спросил о дефлекторе, он ответил коротко:
«Я, тебе непременно о нем расскажу, но после, когда старше станешь. Сейчас все равно не поймешь».
Потом началась война, школьников вывезли из города. Вернулся я в Одессу спустя четыре года, уже юношей. Пошел к своему моряку: выяснилось, что во время оккупации он умер и оставил мне этот прибор. К дефлектору была привязана свернутая в трубку тетрадь.
Говорят, психология человека складывается годами, а всякие там мгновенные прозрения бывают только в романах. Не знаю, как с другими, а со мной случилось именно так — почти внезапно. Хотите верьте, хотите нет, но, прочитав эту тетрадку, я о многом стал думать совсем по-иному.
Гринченко замолчал.
Я выждал минуту-другую и спросил:
— Самого главного-го вы и не рассказали. Что там было написано?
— Понимаете… это ведь человеческий документ… Лучшее…
Порывшись в столе, он вынул тетрадь и протянул ее мне:
— Прочтите сами.
Вот что было там написано.
«Это не мемуары. Из долгой моей жизни я выбрал всего несколько недель. Но они были, наверно, самыми яркими за шестьдесят лет.
С чего же начать? Начну с того дня в Петрограде в июне 1919 года, когда, вызванный к своему начальнику, я шел по пустынным, промерзшим за зиму сводчатым коридорам Адмиралтейства. Там помещалось Главное гидрографическое управление морского министерства, в котором я служил.
Я был «бывший» во всех смыслах. Бывший дворянин. Бывший капитан-лейтенант. Бывший штурманский офицер бывшего Императорского Российского флота.
Бывшими были и почти все мои родные, близкие, друзья, товарищи. Бывшим был — по крайней мере так мне тогда представлялось — и Петроград: пустой, голодный, темный. Самое же ужасное, бывшей была для меня и вся Россия — разодранная в клочья, окровавленная, в огне междоусобной войны. «Все рухнуло, все погибло», — думал я тогда.
Новая власть казалась мне порождением того хаоса, в который была ввергнута моя родина, и поэтому, кроме чувства отчуждения и вражды, я к ней ничего не испытывал. Тем не менее я был вынужден служить ей.
Итак, в тот день я вошел в кабинет начальника.
— Виталий Витальевич, вам предстоит командировка, — сказал он. — Поедете в Курск. Точнее, в район юго-восточнее Курска.
Наверно, на моем лице явственно выразилось недоумение: что, собственно говоря, мне, моряку, делать юго-восточнее Курска?
Начальник улыбнулся:
— Океана там, правда, нет, но в данном случае это не важно.
Потом я узнал кое-что о предстоящей поездке: она была связана с поисками железной руды. Оказывается, некий профессор Лейст заснял в Курской губернии аномалию земного магнетизма, но материалы съемки каким-то образом попали за границу. Комиссар Красин поставил перед Академией наук вопрос, как заново сделать съемку. Обратились к известному кораблестроителю академику Алексею Николаевичу Крылову. Алексей Николаевич порекомендовал применить морской компас с дефлектором — прибором, изобретенным начальником магнитной части флота де-Колонгом для определения аномалии магнетизма на кораблях. Он же посоветовал командировать на съемку гидрографов и штурманских офицеров.
Так я неожиданно стал участником научной экспедиции.
В день моего отъезда из Петрограда ко мне домой, на Инженерную, зашел знакомый — Федорович, тоже морской офицер. Он был бледен, говорил шепотом, поминутно оглядывался на дверь.
— Вы слышали? «Красная Горка» и «Серая Лошадь» взяты большевиками. Несчастный Неклюдов!
Неклюдов стоял во главе антисоветского мятежа, поднятого как раз в те дни в двух фортах на Финском заливе. Федорович и я были с ним хорошо знакомы.
— В городе творится бог знает что, — продолжал шептать Федорович. — Чрезвычайка устроила повальные обыски… Боюсь возвращаться домой. Что вы думаете делать?
— Я сегодня уезжаю.
— Куда?
— В командировку, в Курскую губернию.
— Вам повезло. Говорят, генерал Деникин подходит к Харькову. У вас есть шанс выбраться из Совдепии…
Семнадцатого июня в товарном вагоне, который предоставил нам Красин, мы выехали из Москвы в Курск.
Три дня ехали до Орла. Ночью в Орле нас разбудили лязганье буферов и толчки. Откатив дверь, мы обнаружили, что вагон одиноко стоит на запасном пути. Наш начальник пошел к коменданту объясняться, я отправился с ним.
Комендант, долговязый усатый мужчина, охрипшим голосом кричал в микрофон селектора:
— Поныри! Дежурный Понырей! Ты на кого работаешь? Нет, ты скажи, на кого работаешь, гад?
Потом он повернул к нам свое рыжеусое, изрытое оспенными рябинками лицо с красными, набрякшими от бессонницы веками и отрывисто спросил:
— Чего надо?
На просьбу прицепить вагон к какому-нибудь поезду на Курск комендант что есть силы стукнул кулаком по столу и оглушительно рявкнул:
— Никакого подобного! Курск забит воинскими составами. Беляки в Харькове, понятно?
Однако от нашего начальника не так-то легко было отделаться. Он настаивал, требовал, связывался с Москвой по «юзу». Долго комендант никак не мог взять в толк, что мы собираемся делать в прифронтовой полосе и зачем это сейчас нужно. Но, едва поняв, сразу притих и медленно сказал:
— Землю, значит, придумали оборудовать, чтобы народу польза была… Это правильно. Как отобьемся, до всего дойдем. А не боитесь? — Он усмехнулся. — Их благородиям в лапы попадетесь — не помилуют.
И приказал прицепить наш вагон.
Кое-как доехали мы по железной дороге до Щигров. Затем, наняв подводы, добрались до деревни Овсянниково и поселились в отведенной нам бывшей экономии помещика Сверчевского.
Осложнения начались сразу же. Нужны были рабочие, но почти все мужчины в окрестных деревнях были мобилизованы. Нельзя было достать и лошадей.
На третий день вечером, возвращаясь с поля, мы увидели у ворот экономии толпу крестьян. Заметив нас, толпа заволновалась, нам преградили дорогу.
— В чем дело, друзья? — спросил кто-то из нас.
— Друзья твои в лесу бегают! — крикнули из толпы.
Древний старик подошел и устремил на нас тяжелый взгляд светло-голубых слезящихся глаз. Его коричневые с набухшими венами руки опирались на клюку.
— В чем дело? — повторил он. — А в том, что нет нашего согласия. Ворочайтесь, отколь приехали. Ишь, обрадовались: енерал идет.
— Проваливайте, покуда целы! — подхватила толпа.
— В ящиках у вас что? — строго спросил старик.
— Инструменты.
— Знаем, какой струмент! — истерически закричала баба с ребенком на руках. — Пулеметы привезли, стрелять в нас!
— А столбы зачем в поле ставите? Для немца, чтобы на шарах прилетел? Врешь, нас на кривой не объедешь, мы теперь все ученые! — раздавались голоса.
Крестьяне приняли нас за отряд, прибывший для восстановления власти помещиков. Пришлось созывать сход, начальник прочел лекцию о нашей работе, разъяснял, уговаривал. В конце концов крестьяне, кажется, поверили нам и успокоились.
Впрочем, злоключения наши только начинались. Чуть ли не каждый день зарядили дожди, грозы и магнитные бури, мешавшие съемке. Продукты, взятые из Москвы, кончились. В Овсянникове и других деревнях, где нам приходилось бывать, вспыхнула эпидемия сыпного тифа. Иногда мы оказывались между двумя фронтами. И все-таки магнитная съемка продолжалась.
Мне, как и другим, приходилось с утра до позднего вечера быть в поле, вести наблюдения. Но рядом с этой как бы внешней работой во мне ни на один час не прекращалась тяжелая, даже мучительная внутренняя работа мысли.
«Как могут эти люди, —спрашивал я себя, имея в виду советских руководителей, — в тот момент, когда злейший враг рвется к их горлу и, кажется, нет возможности его остановить, когда не только их идеям и их власти, но и самой жизни их угрожает смертельная опасность, — как могут они в это время спокойно и уверенно заниматься далеким будущим? Ведь то, что делает наша экспедиция, может дать плоды не раньше, чем в стране окончательно наступит мир и она оправится от нынешнего разорения».
Еще перед отъездом, в Петрограде, я случайно узнал одну подробность. В то время я не обратил на нее внимания и только сейчас понял всю ее значительность. У Академии наук не было средств на экспедицию; тогда учреждение с мудреным «советским» названием «Чусоснабарм» — Чрезвычайная комиссия по снабжению армии — выдало академии взаймы триста тысяч рублей, чтобы можно было послать нас изучать магнитную аномалию…
Чем больше я думал над всем этим, тем больше меня потрясала, почти гипнотизировала сила их веры. И как я ни гнал от себя подобные мысли, как ни старался возражать им, они упрямо лезли в голову: наверно, эти люди недаром так убеждены в своей победе. Наверно, они знают что-то такое, чего не знаю я.
В памяти внезапно всплывали отдельные лица, разрозненные эпизоды, обрывки разговоров. То вспоминался мне старик крестьянин с его коричневыми руками, и тяжелый от ненависти взгляд его слезящихся глаз, и дребезжащий голос: «Ишь, обрадовались: енерал идет». То баба с ребенком на руках и ее визгливый крик: «Пулеметы привезли, стрелять в нас!» Все это был народ, а без этого народа что же оставалось от родины, о которой я так печалился в Петрограде?
Между тем фронт все приближался. Наконец как-то в воскресенье женщины, вернувшиеся с базара из уездного города Тима, рассказали, что там уже нет власти: красные ушли, белые не сегодня-завтра придут. Ориентируясь на колокольню тимского собора, мы определяли астрономический азимут, она была видна от наших ворот. Больше оставаться здесь было нельзя.
Вечером накануне отъезда вместе со штурманским офицером Бессоновым я вышел покурить во двор экономии. Ночь была темная. Только время от времени где-то вдали вздрагивал слабый свет, и оттуда доносилось погромыхивание: очевидно, шла артиллерийская дуэль.
Некоторое время мы молчали, прислушиваясь к этим звукам. Затем Бессонов сказал:
— Похоже, что «товарищам» приходит конец. Как вы считаете?
Впервые меня покоробило от такого вопроса. Но я все-таки не решился ответить резко, а уклончиво спросил:
— Ну и что же будет дальше?
— Дальше? Прежде всего — порядок. Этих субчиков, — он указал в сторону деревни Овсянниково, — за малейшее прекословие — пороть, за бунт — в петлю. В городах, в армии, на флоте — то же самое. И никаких там дискуссий, делегаций, манифестаций. Как сказал поэт: «Что нужно Лондону, то рано для Москвы».
— Послушайте, Бессонов, — я почувствовал, что во мне закипает злоба, но пытался сдержаться, — это неоригинально. Это было и при Аракчееве и при Столыпине, а Россия оставалась все такой же первобытной и нищей, как в семнадцатом веке.
— Не очень уж нищей, батенька, — снисходительно заметил он. — Вспомните-ка Гостиный Двор в Питере.
Я открыл было рот, чтобы возразить, но тут же устыдился: нелепо затевать диспут с таким идиотом. Позже, лежа в постели, я с предельной ясностью вдруг понял, что дело вовсе не в глупости одного Бессонова. Это все, что они могут предложить России. И тут же вспомнился мне полуграмотный комендант станции Орел с его мечтой «до всего дойти», с его стихийной верой в силу человеческого труда и мысли.
Утром мы уехали. У нас было семь хронометров, в том числе звездный, их поручили везти мне; поэтому я должен был ехать на своей подводе медленнее и отстал от остальных, а когда добрался до Щигров, то нашел станцию пустой: последний поезд ушел с полчаса назад. На путях стоял только бронепоезд, готовый тронуться. Я подбежал к одной из площадок с орудиями, кое-как объяснил красноармейцам, кто я и зачем сюда попал. Человек в бушлате, с огромным маузером в деревянной кобуре на боку, протянул мне руку и сказал:
— А ну давай, товарищ, лезь.
Еще недавно слово «товарищ» имело для меня иронически-издевательское значение. Но в тот момент, и с тех пор уже навсегда, оно обрело подлинный смысл: я действительно почувствовал в этом незнакомом человеке своего товарища.
В Курске я встретил остальных участников экспедиции. Бессонова среди них не было.
В Москву мы привезли ценный материал: нам удалось разыскать полосу аномалии и наметить точки для разведочного бурения.
Но мне лично эта поездка дала неизмеримо больше: она вернула мне родину. Я уезжал из Петрограда опустошенным, отчаявшимся, чужим в своей стране, а вернулся полный веры в ее будущее, в правоту ее пути…»
На этом записки обрывались.
Я протянул тетрадь Гринченко. Он взял ее и спросил:
— Пояснения требуются?
— Нет, — ответил я, — Все ясно.
— Тогда давайте спать.
Мы потушили свет. Гринченко долго лежал молча, и я уже думал, что он уснул, как вдруг он чиркнул спичкой, закурил и сказал:
— Дело даже не столько в том, что под влиянием этой истории я стал геологом. Главное для меня было в другом. До тех пор — а мне тогда уже минуло семнадцать — я воспринимал понятия «революция», «социализм», «Советская власть» как нечто само собой разумеющееся. Вроде воздуха, что ли. А вот эта тетрадка…. У меня словно раскрылись глаза, я сразу понял — как бы это выразиться? — моральную силу революции. И — может быть, вам покажется смешным — почувствовал себя наследником всего, что было задумано людьми задолго до того, как я родился, чего они сделать не могли и что сделать должен я…
Он помолчал, потом загасил свою папиросу и решительно сказал:
— Ну, спать так спать.