Факультет

Студентам

Посетителям

Цветок чечевицы

В нагорьях Памира, когда вслед за безлигульной рожью в долине Гунта и Шахдары — голубых рек, стремительно рвущихся с четырехверстовой высоты, — была найдена безлигульная же пшеница, тогда Вавилова поразила не столько даже уникальность этих поднебесных золушек, сколько то, что они так по-сестрински похожи друг на друга упрощенным своим нарядом…

Безъязыкость, обнаруженная в разных родах злаковых, была как бы еще одним звеном в давно зревшей в нем идее о какой-то удивительной закономерной повторяемости общих черт в океане многообразия культурной флоры.

Со времени классификации, предложенной Линнеем, число видов, разновидностей, сортов катастрофически разрасталось, расплывалось, размазывалось — десятки и сотни миллионов классификационных единиц!.. А ученые продолжали находить все новые и новые формы жизни… Пора было как-то оглядеться, найти общее в многообразии…

Собственно, идея единства в многообразии и животного и растительного мира в истории науки высказывались уже не раз. Еще Жоффруа Сент-Илер писал об единстве плана строения животных: у всех — глаза, уши, пищеводы, сердца, конечности… Повторяемость признаков отмечал Гёте в своих «Метаморфозах растений», и Дюваль Жув, и Гуго де Фриз. Да и сам Дарвин говорил об одинаковых признаках, которые время от времени проявлялись у некоторых разновидностей, ведущих начало от одного и того же вида, и, реже, в потомстве отдаленных видов… Наконец в 1880 году Альфонс Декандоль провозгласил, что настанет день, когда в родственно отдаленных друг от друга видах будут определены сходные признаки…

«Может быть, этот день настал?» — спрашивал себя Вавилов. Будоражило предчувствие открытия.

Через руки Николая Ивановича прошли сотни, тысячи и тысячи тысяч семян, цветков, колосков. Они оставались в памяти. Они оседали в коллекции Петровской академии, которые перебирал для демонстрации на лекциях, и при скрещивании в поисках иммунных форм. В Бюро прикладной ботаники Регеля. Сортировались в экспедициях, когда собирал он в коллекционные мешочки букетики хлебов на Иранском и Афганском плоскогорьях, в долинах Памира и Гиндукуша. Остистые, безостые, грубые, мягкие, зазубренные… Белые, красные, фиолетовые, черные… С язычком и без язычка. Само зерно — белое, красное, восковидное, зеленое, фиолетовое, округлое, удлиненное… Озимые, яровые, позднеспелые, раннеспелые… Калейдоскоп признаков и особенностей, повторяющийся из вида в вид, из семейства в семейство… Волны «похожестей», будто в разных октавах проигрываемая гамма… Параллельные ряды изменчивости. Гомологические ряды…

Николай Иванович раскладывал пасьянс сходных признаков и составлял гомологические таблицы злаковых культур. Над ним будто витал дух Менделеева, открывшего циклическую повторяемость подобия в элементах неживой природы.

Гомологические таблицы можно было составить для любых растений — корнеплодов, крестоцветных, бахчевых… Вавилов записал, сам будто удивляясь, что такие непохожие друг на друга цветы, как георгины, васильки, хризантемы, астры, цикорий, оказывается, во многом сходны по форме и окраске цветков… И еще: «Мало кто видел белые, розовые и красные васильки, розовые и светло-розовые ландыши. Они редки так же, как и многие редкие минералы в природе».

Закон Менделеева универсален. Так же универсален и закон гомологических рядов — для флоры и фауны. И так же дает он возможность, предвидеть: по уже известным признакам одного вида предполагать существование подобных признаков в особях другого вида. Так, найдя бездигульные формы пшеницы и. ржи, Николай. Иванович уже заранее предполагал, что где-то существуют, и будут найдены такие же безязычковые ячмень, кукуруза, овес… И он уверенно записал: «Зная ряды изменчивости сортов арбузов, мы можем искать такие же ряды форм у дыни и тыквы». Ну, а если какое-то предсказанное растение все же не будет найдено в природе — могло же оно за долгие миллионолетия эволюции выпасть из ее палитры: исчезнуть, погибнуть, вымереть, — то закон гомологических рядов подскажет селекционеру, что это недостающее звено можно воссоздать… Это не исключает создания новых форм, вовсе еще не бывших…

Он сидел над своими таблицами. Иной раз лампа уже тускнела в мутном свете зачинавшейся зари. Но как бы ни было, а в полпятого утра он, побрившись и освежившись умыванием, спускался со своей голубятни, проходил меж еще сладко спящих практиканток в «предвавильнике», или «Вавилоне», как прозвали первый коммунальный этаж его соратницы, и выходил на волю. Шел навстречу солнцу, вдыхая радость, бросая шляпу на тугие волны набиравших силу ржаных и пшеничных полей.

Час спустя тридцать «леди», как он шутливо называл, — в основном дипломанток копошились на своих делянках, наблюдая (и записывая в дневники) за ростом и развитием различных видов злаковых и бобовых. Основная задача — обнаружить в растениях изменчивость наследственно варьирующих признаков.

Заранее были оговорены утренние беседы с каждой из практиканток.

Одна из них была Аделаида Хинчук. На своей делянке она скрещивала двузернянку с мягкой пшеницей — образцами, вывезенными с Памира. Девушка была тонкорукая, худенькая, слабенькая, недавно перенесшая брюшной тиф. Только молоко могло спасти ее. Он добился, чтобы с учебной фермы отпускали ей по литру в день. И вот выжила… Теперь она демонстрировала ему свои успехи. Гибриды, совершенно разные по числу хромосом, в браке дали потомство весьма своеобразное — уродцев, монстров, химер: гигантские и карликовые., безостые и остистые. Были и такие, где одна сторона колоса походила на двузернянку, а другая — на мягкую пшеницу. Девушка услужливо предложила профессору скамеечку, но он, улыбнувшись, деликатно отстранил скамеечку и, можно сказать припав к земле, весело и проворно обползал всю делянку, на ощупь и на глаз определяя удивительную пестроту гибридов.

Дальше, за взгорком, работала Саша Мордвинкина. Он поручил ей высеять близкие к диким полбенные овсы, определить их разномастность, характер метелок и, главное, искусственно заразить растения пыльной головней, чтобы выявить, какие из рас невосприимчивы к заразе. Именно этим она сейчас и занималась. Саша брала щепотку спор и осторожно помещала на рыльце: восприимчивость к той или иной болезни так же укладывалась на своих местах в гомологических рядах злаковых.

За березовым леском были делянки Лены Барулиной, его аспирантки, оставленной при кафедре на два года для подготовки к научной и педагогической деятельности. С того самого осеннего дня, когда она, в год его приезда в Саратов, появилась на учредительном заседании Ботанического общества, он попал под власть ее обаяния — теплого лучистого взгляда из-под крылатого разлета бровей, застенчивой улыбки, простоватого, но в то же время чуть ли не иконописного лица. Он почувствовал в ней тот особенный ген одержимости наукой, который он ощущал в себе самом. Еще студенткой первых курсов она находила любые возможности, чтобы принять участие в ряде экспедиций — на озеро Эльтон, Кумысную поляну, в Елшанку. И в том, что она была такая страстная путешественница, он угадывал нечто опять же очень созвучное себе… В ней было что-то детски трогательное, хрупкое, и все ее звали «Леночка». Звали так и потом, когда ей было и под тридцать, и за тридцать, когда она стала его женой. И для него она сейчас была «Леночкой», хотя этого-то он ни в коем случае не мог себе позволить и звал ее по имени-отчеству.

Она ждала его возле своих грядок, засеянных чечевицей и викой — обычной спутницей, засоряющей посевы бобовых.

— Селям алейкум, — сказал он.

Ее лицо отразило его улыбку — и он радостно почувствовал это. Леночка сорвала два цветка с грядки и не без лукавства протянула ему.

— Да вот… — произнесла она, понимая, что он догадывается, в чем дело, — совершенно идентичные… И одновременное цветение.

Действительно, цветок чечевицы и цветок вики были похожи, как близнецы, — и по окраске и по узору лепестков.

— Даже цветки! — и удивился и обрадовался он. — Полная мимикрия.

С самого начала, как только он высказал идею о гомологических рядах, Лена Барулина загорелась его увлеченностью. Занимаясь чечевицей, она обнаружила среди ее семян такие семена вики, которые как две капли воды походили на чечевичные, — их просто можно было спутать.

Посевы еще в вегетационных домиках во время зимнего эксперимента были подтверждением догадки — налицо было одно из доказательств гомологии двух различных родов из семейства бобовых. Параллелизм здесь был очевидным. Правда, оставалось еще подозрение, что такая странная форма зерен вики произошла от скрещивания ее с чечевицей. Чтобы проверить это, провели специально три тысячи опылений — три тысячи браков вики с чечевицей. И ничего подобного — никакого потомства не возникло вообще! Значит, само собой, есть в природе такие семена вики, которые — копия чечевичных… А сортировочные машины из года в год принимали эту модификацию сорняка за чечевицу и пропускали на поля, засоряя семенной фонд…

Вавилов понюхал сплетенные цветки чечевицы и вики и воткнул букетик себе в петлицу:

— Можете считать, Елена Ивановна, ваше поднесение заявкой на весьма важный и нужный нам труд — о виках, которые почему-то прикинулись чечевицами. Или, что то же, о виках, засоряющих посевы чечевицы, — к вопросу о мимикрии у растений. Садитесь плотно, чтобы к началу года было хотя бы вчерне. Не исключено, что вам придется докладывать о сем на предстоящем селекционном съезде…

Да, он мечтал об этом съезде селекционеров и генетиков несмотря на кошмар войны. Необходимость в нем была острейшая: семь лет прошло уже со дня последней встречи биологов, интересующихся вопросами генетики, и работников селекционного дела, и никак не прорваться было друг к другу — все сидели по своим углам. Но не только война препятствовала — никто по-настоящему не взялся, не позвал, не организовал. А в разобщенности, без обмена мнениями, да и без печатного слова (никакой ведь ни русской, ни. иностранной литературы по этим вопросам!), какая уж там генетика и селекция!

Его уже бередила возможность сообщить о гомологических рядах с всероссийской трибуны — пусть судят, а если это достойно, пусть принимают. Его «ряды» послужат делу.

В эти знойные дни конца июля его схватила малярия, она трепала нещадно, а когда отпускала, садился за рукопись. Приходили практикантки: они поднимались в его мансарду по скрипучей лесенке, принося свои маленькие открытия. Но конечно, более всего он ждал и радовался, с трудом скрывая эту шальную радость, приходу Леночки Барулиной. Она вызывалась прибрать у него, подмести, помыть посуду, и он конфузливо разрешал ей: лишь бы она подольше задержалась. Иной раз ночами в остром приступе лихорадки он с мукой думал о доме, об Олежке: как все повернется?.. Жалел жену. Возникшее новое, может быть, первое настоящее чувство предрешало неискренность и ложность их отношений с Катей. Но жестокой нелепостью было бы сейчас и сказать ей правду… Старался он ее поддержать как только мог. Иной, раз удавалось с оказией послать ей литр-другой молока, мешочек овса, пару еще недозревших арбузов (на повидло), воблу, которая не была в аппетит в малярийном ознобе, вообще, кое-какие продукты. Все это в «приварок» к десятирублевым затирухам, которые она брала в университетской столовой.

Да, он маялся и жалел Катю… Но уже понимал, что не волен вернуть прежнее, и, как ни старался, не мог обнаружить в своей душе ничего, кроме благодарности и опять же, видимо, никому не нужной жалости… точнее, вины перед ней… И спасали только радостно навалившиеся заботы о предстоящем съезде.

Съезд, наконец, стал реальностью. Учредительная комиссия разослала приглашения — в Петроград, Москву, Нижний Новгород, Пермь, Воронеж, Тамбов, в Смоленскую, Самарскую и Тульскую губернии. Сам он выехал в Петроград и столицу, чтобы «потормошить» своих друзей, ученых-биологов, и выбить финансы в Наркомземе.

Из этой двухмесячной поездки он, как всегда, писал Письма — так сказать, листки из блокнота командировочного, но теперь не жене. а Лене, Елене Ивановне, на кафедру. Кате же если и бросал открыточку — только чтобы спросить: как там с Олежкой? Как перебиваются?

Делегаты съезда, по нескольку суток выстаивая в очереди за билетами, несмотря на мандаты, с великим трудом добирались по военным дорогам.

Надо было их разместить, обеспечить питание.

При поддержке хозяйственного совета агрономического факультета удалось выхлопотать 20 пудов зерна с учебной фермы. Помог с продовольствием и заведующий областной опытной станцией профессор Заленский: по его распоряжению на агрофак было доставлено восемь караваев хлеба и племенной баран.

За несколько дней до съезда на Саратов пала странная удушливая мгла. Она глухо застилала небо, так, что солнце померкло, будто началось затмение. Ртуть термометров временами поднималась до самой верхней отметки и как будто готова была выскочить. Знойный суховей нес смолистый настой гари. Дышать было нечем, и ночью жара казалась еще более невыносимой… Хлеб перегорал на корню. Бахчи в округе пострадали все. Удручающее предчувствие неурожая давило сердца и без того голодных людей.

Какой-то апокалипсический мутно-багровый мрак, обжигающий сухим зноем, стоял и во время съезда. Горели леса под Рязанью, Москвой, Петроградом, самовозгорались торфяники. Пахло бедой. Но никто, казалось, не могло остановить почти фанатического оптимизма ученых…

В докладах, проросший сквозь прах забвения, вновь воскресал закон Грегора Менделя о наследовании признаков, очень важный для современной селекции, теоретической и практической генетики. Сообщалось о некоторых особенностях взаимоотношения экологии и селекционной генетики. О биологической природе озимой и яровой пшениц. О результатах скрещивания мягких и твердых пшениц…

Вавилов, как ни горд был сам сформулированным им законом о гомологических рядах, все же не ожидал такого потрясающего триумфа: зал вспыхнул громом оваций. Словно в театре, а не в строгой академической аудитории, то, что выплеснулось в восторге зала, как бы выразил возглас: «Биологи приветствуют своего Менделеева…» Этот прорезавший аплодисменты голос принадлежал профессору В. Р. Заленскому.

Съезд счел доклад Николая Ивановича столь значительным, что об этом событии была дана телеграмма: «Москва, Совнарком, Луначарскому, копия — Совнарком, Середе» с изложением сущности открытия и апелляция к государственной власти о помощи и поддержке вавиловских исследований.

Сухие строки решения съезда звучали праздничным набатом в его ушах: «Советская Россия представляет широкую возможность выдвигать выдающихся людей и обеспечивает им возможность осуществлять свои начинания в интересах государства. Это должно быть сделано и в отношении к Н. И. Вавилову, тем более что в данном случае Советская Россия действовала бы не только в своих интересах, но и в интересах мировой науки и культуры… Съезд вполне уверен, что встретит в данном случае по отношению к русскому ученому горячую активную поддержку со стороны молодой России в противоположность прошлому, когда целый ряд крупных русских деятелей науки мирового значения — Лебедев, Мечников, Федоров — не только не поддерживались, но даже испытывали гонения со стороны официальных представителей власти и часто вынуждены были искать приюта для своих научных работ за границей… Для широкого развития открываемых им научных перспектив и полного использования их практических, применений потребуются в будущем значительные средства. Пока же намечаются следующие неотложные меры: 1) Необходимо напечатать работу Н. И. Вавилова с иллюстрациями в возможно-достойном виде на русском и параллельно английском языках, причем рукопись на английском языке может быть, представлена-самимавтором. 2) Отвести одно из вполне оборудованных советских хозяйств для продолжения в широком масштабе опытов Н, И. Вавилова по скрещиванию и выведению новых пород культурных растений. 3) Продолжить работы Н. И. Вавилова по собиранию культурных пород из различных стран земного шара, и для этого дать ему возможность теперь продолжить свои экспедиции, которые он раньше снаряжал за свой счет, уже за счет и при поддержке государства. В этом имеется настоятельная нужда, так как собранный до сего времени Н. И. Вавиловым материал уже исчерпан и необходимо искать дополнения в совершенно не исследованных районах и очагах старой культуры, как С. Африка, с ее неисчерпаемыми запасами засухоустойчивых растений, равно как и азиатские восточные и горные районы».

В этой приподнятой атмосфере пира научной мысли, в этом очаровании победы постоянно присутствовала, жила, радовалась его успеху и разделяла его Леночка Барулина. Она была к тому же пока единственной докладчицей «О виках, засоряющих чечевицу, — к вопросу о мимикрии», подкрепляющей его параллельные ряды изменчивости хоть маленьким, но своим самостоятельным вкладом.

И где бы он ни был в эти дни — в президиуме, на трибуне, в кулуарах, в столовой, — он чувствовал ее добрые понимающие глаза и сам отвечал взглядом, ловя ее поддержку и нежное тепло.

Но это невольное внезапно, как пламя, охватившее их чувство еще ярче и неотвратимее проявилось во время экспедиции в низовья Волги.

Эта экспедиция кое-кому могла в то время показаться даже довольно-таки странным предприятием. На пароходе — к Астрахани!.. А волжские берега были просто наводнены бандитскими шайками. И под самым Саратовом, и в Новоузенском уезде, и в Камышинском. Атаман Антонов, действовавший под Балашовом, погубил со своей бандой 9000 человек. В газетах сообщалось о диких зверствах: о звездах, вырезанных на спине, о коже, снятой с людей, как перчатка с руки…

Но в сердце постоянно стучало как хронометр: жизнь коротка, надо спешить. Что ж, риск? Вся жизнь — риск. Без риска и смысл есть ли в ней?

Да… Как бы кто ни относился к этой затее, в один из августовских вечеров 1920 года группа ботаников расположилась в каютах довольно комфортабельного парохода, отправляющегося в Астрахань. Среди них была и Леночка Барулина.

Ночные причудливые берега — белые призрачные очертания правого и выжженные засухой степи левого — были одинаково настороженно глухи, пугали своей тишиной. Но слава богу, все обошлось. В Астрахани пересели на катера, чтобы пробраться по дельтовым рукавам и протокам. В Астрахани — базары, ломящиеся от лиманских арбузов, дынь, винограда и яблок, лотки со всем разнообразием местных пшениц…

Были дни цветения лотоса. И один из катеров направился в болотистые протоки, в заросли этого трижды священного и трижды почитаемого и в Древнем Египте, и в Индии, и в Греции цветка. Жреческого цветка. Катер с трудом пробирался в лагунах. На огромных щитовидных листьях гордо поднимались соцветия с розовыми и желтыми лепестками цветка брахманов, простирающего свои владения от Японии до междуречья Тигра и Евфрата.

На вечерней заре царила необыкновенная тишина, нарушаемая лишь криком уток. Это был удивительный оазис покоя. Пробирались в заводи, собирали цветки лотоса и корни (кстати, съедобные) для ботанической коллекции, вылавливали водяные орехи и вытаскивали оплетья лилий. Солнце всходило в камышовых и ковыльных далях — в желтовато-сизом мареве болотных туманов, и сквозь пыль росы просачивалась радуга — не звонкая, как после грозы, а блеклая, с плавными переходами. Не так же ли и в гомологических рядах живого проступает это семицветье со многими не сразу обнаруживаемыми тонкими переходами? Путешествие проходило в очаровании все длящейся отрешенности и нарождающейся нежности учителя и ученицы, приметной им только одним.

Экспедиция побывала в Быково, на родине огромных, похожих на исполинские огурцы арбузов. Они трескались с легким стоном под лезвием ножа, на их мякоти проступала серебристость. В Дубовке путешественники лакомились гигантскими дынями, тающими во рту… Наконец, на верблюдах добрались до озера Эльтон — одного из водоемов, оставленных отступившим Каспием. Здесь Николая Ивановича интересовала потенциальная возможность земледелия на солончаковых почвах.

Среди созревших просяных посевов Николай Иванович набрал букетик из белых, красных, желтых, бурых метелочек — разных сортов. И протянул Лене.

— Самый неприхотливый и засухоустойчивый из хлебов. Хлеб древних азиатских кочевий. Да и в Европе найден в золе каменного века — в пещерах Швейцарских Альп. Культура, которой мы незаслуженно пренебрегаем. По белку не уступает пшенице, а по жирам — превосходит.

Букетик был сунут в карман переметного ягдташа.

— Для гербария? — спросила строго.

— Гербарий нам нужен… живой, Елена Ивановна. Посеем во всех наших географических пунктах. Произведем циклические скрещивания. Какая будет картина? Поглядим.

Вавилов скомандовал экспедиции — в путь!

С помощью караванщика, который, понукивая, присаживал верблюдов, все взобрались им на спины и тронулись по солончаковой падине…

Путешествие дало богатые сборы: множество бумажных мешков с семенами и колосьями культурной флоры были привезены в Саратов. И сразу же Николай Иванович, пока не начались лекции, принялся за книгу «Полевые культуры Юго-Востока». Она стала итогом его трехлетних опытов над многочисленными сортами злаковвых из разных стран мира, высеянных на Оппоковом хуторе, а также непосредственных наблюдений над различными культурами при поездках по Саратовской, Самарской, Царицынской и, наконец, Астраханской губерниям. Он с увлечением ушел в работу, но пришлось ее на время прервать: его звали в Воронеж — на Первый Всероссийский съезд по прикладной ботанике. Он, естественно, поехал. Но «тихая заводь» волжской дельты уже как бы постоянно жила в его душе.

Выступив перед делегатами воронежского. съезда с докладом о гомологических рядах, Вавилов, пользуясь случаем, отправился в соседний Козлов: не терпелось познакомиться с известным селекционером Иваном Владимировичем Мичуриным. Он застал его в убогой полуразвалившейся избушке, окруженной тем не менее прямо-таки райскими садами. В затрапезных сундуках, стоящих по стенам, хранились аккуратно переписанные на машинке, с вкраплением авторских рисунков, книги-отчеты, как повести временных лет, повествующие о проведенных опытах по скрещиванию сортов плодовых и огородных, взятых из самых отдаленных пределов Земли. По первому взгляду это были совершенно невероятные сочетания отдаленной межродовой гибридизации. Наверное, никому бы не пришло в голову соединить грушу и рябину. Но это было фактом, и Вавилов сразу же попросил выслать ему черенки гибрида и исходных родительских форм, хотя бы по веточке для засушки в гербарии. Но главное — надо было убедить Мичурина издать его труды. Вавилов надеялся выхлопотать средства для их издания и для перевода на английский и немецкий. Но прежде всего надо было хотя бы поддержать; жившую впроголодь, семью. Николай Иванович беспокоился за успех этого предприятия. Он еще не знал, что Наркомзем, откликнувшись на его записку, закрепит за Мичуриным землю с садом пожизненно, а затем удастся добиться для него академического пайка и денежной суммы: 2 000 000 рублей — из них 500 000 незамедлительно. И тем более не мог Николай Иванович знать, что после того, как его заботами экспонаты мичуринского сада будут представлены на Первой Всероссийской сельскохозяйственной выставке и его, Вавилова, стараниями будет выпущена книга «И. В. Мичурин. Итоги его деятельности в области гибридизации по плодоводству», к которой напишет предисловие, его обвинят в том, что он лишь мешал самородку-садоводу, сами же эти мужи от науки во главе с Т. Д. Лысенко провозгласят себя единственно истинными друзьями Мичурина и сделают его имя знаменем своей «школы», ничуть не смущаясь тем, что садовод-экспериментатор вовсе не претендовал на роль теоретика, а тем более главы нового направления в генетике.

Вавилов уже готовился к предстоящей разлуке с Саратовом. В начале года умер от сыпняка Р. Э. Регель, поехавший навестить родственников, бежавших от голода в Вятскую губернию. Вместо Регеля заведующим Отделом прикладной ботаники и селекции в Петрограде был избран Вавилов. Однако Николай Иванович чувствовал потребность сначала осмотреться и свыкнуться душою с новым назначением. Он пишет Елене Ивановне из Петрограда:

«Сижу в кабинете за столом покойного Роберта Эдуардовича Регеля, и грустные мысли несутся одна за другой. Жизнь здесь трудна, люди голодают, нужно вложить заново в дело душу живую, ибо жизни здесь почти нет, если не труп, то сильно больной в параличе. Надо заново строить все. Бессмертными остались лишь книги да хорошие традиции. В комнате холодно и неуютно. За несколько часов выслушал рапорт о тягостях жизни. Холод, голод, жестокая жизнь и лишения. Здесь 40 человек штата. Из. них много хороших, прекрасных работников. По нужде некоторые собираются уходить. Они ждут, что с моим приездом все изменится к лучшему. Милый друг, мне страшно, что я не справлюсь со всем. Ведь все зависит не от одного. Пайки, дрова, жалованье, одежда. Я не боюсь ничего, и трудное давно сделалось даже привлекательным. Но боязнь не за самого себя, а за учреждение, за сотрудников. Дело не только в том, чтобы направить продуктивно работу, что я смогу, а в том; чтобы устроить личную жизнь многих. Все труднее, чем казалось издали…»

Да, чтобы принять руководство в таких условиях нужно было мужество. Однако Вавилов уже ощущал необходимость в широком научно-исследовательском центре, на базе которого он мог бы вести задуманный им всепланетный исследовательский поиск.

И Николай Иванович пишет в Саратов Елене: «В Царском Селе нашлось все, о чем только мог мечтать. Чудесный дом для генетического института, оранжереи, кругом лес, дворцы, самое здоровое место по климату, удобное сообщение с Петроградом, все полно Пушкиным, и — подумай только! — в одном из домиков нашей селекционной станции жил Пушкин. Памятник Пушкину против Лицея — живой Пушкин, от него не оторвешься. И самый Пушкинский лицей рассматривается как возможность для генетического института… В Царском Селе так хорошо, что лучшего, кажется, трудно и желать… Конечно, много и без числа трудностей. Если бы ты, Леночка, представила, как трудно перевозить Отдел с Васильевского острова во дворец, как трудно преодолеть инерцию покоя. Но я чувствую, что все преодолимо, лишь бы очень хотеть… Как никогда, хочется сделать много. И все помыслы связываются с Питером… Чтобы пережить все наши впечатления, возьми Пушкина и прочитай все о Царском Селе. Мне очень хотелось снова перечитать всего Пушкина».

Так занятый сотней дел он все-таки не мог уже не думать о ней — о Елене Ивановне.

«Собираюсь в Саратов… Вчера… получил твое письмо. Милый друг, тебя тревожат сомнения о том, что пройдет увлечение, порыв. Милый друг, я не знаю, как убедить тебя, как объективно доказать тебе, что это не так. Мне хочется самому отойти в сторону и беспощадным образом анализировать свою душу… Мне кажется, что, несмотря на склонность к увлечению, к порывистости, я все же очень постоянен и тверд. Я слишком серьезно понимаю любовь. Я действительно глубоко верю в науку, в ней цель и жизнь. И мне не жалко отдать жизнь ради хоть самого малого в науке… Бродя по Памиру и Бухаре, приходилось не раз бывать на краю гибели, было жутко не раз… И как-то было даже, в общем, приятно рисковать. Я знаю, как мне кажется, немного науку, имел возможность, счастье быть близким к первоисточникам ее. И она, служение ей, стало жизнью. И вот потому, Лена, просто как верный сын науки, я внутренне не допускаю порывов в увлечениях, в любви. Ибо служение науке не мирится с легким отношением к себе, к людям… Милый друг, ты знаешь, что в моем положении не легко и нельзя увлекаться мимолетно и с юношеских лет как-то выработалось серьезное отношение к жизни, а годы его закрепили. Осуждение коснется, пожалуй, в большей мере меня. При всей готовности отдать себя науке, а это так, в сущности, просто и легко, жизнь сама становится легче, чем кажется, что нет узости в пути, по которому мне хочется идти в союзе с тобой. Саму науку я представляю широко, может быть, даже слишком широко (слишком большая широта может привести и к ненауке), малое хочется соединять с великим, в этом смысл малого и его интерес, и для этого за малое в науке можно отдать жизнь. Я никогда не боялся, и ничто не убедит в узости нашей научной работы. Жизнь также влечет, и в этом у нас не будет расхождений… Требование к уюту не велико, я, правда, не привык все делать сам, хотя и умею, если это совершенно необходимо. И в этом у нас не будет разногласия — в этом я убежден. Жизнь должна быть и внешне и внутренне красива. И ты это разделяешь. Поэтому-то, мне кажется, и союз наш будет крепким и прочным… Мне хочется, чтобы это было так. Перед этим были частые почти разногласия, я их не усугублял и объективно считаю, что снисходителен и уживчив… Вот, Леночка, то, что хочется сразу ответить тебе. Может быть, это не убедительно, не достаточно, но ты это скажешь… Вчера было рождение, 33 года».

Да, объяснился любимой, а получилось будто признавался в любви к науке… Но так уж оно получилось.

До отъезда в Саратов поймало его еще одно ее письмецо. И он, не успев отправить написанного, отвечал уже с дороги: «Милая и прекрасная Леночка, после всех писем, после всего, что узнал, а, конечно, для меня все это было новым, неизвестным, ты стала еще ближе, дороже для меня… Жизнь надо делать самим такой, как хочется, радостной, бодрой, прекрасной… Когда есть бодрость, смелость, удается то, что не удается обычно, что трудно… Пускай приходит сомнение, без него нет и решения, пусть приходит и грусть и уныние, но на минуту, не больше. Твой. N».

Екатерина Николаевна каким-то седьмым чувством угадывала неминуемость их разрыва и потому будто бы сама шла навстречу уже назревшей катастрофе. И когда весной 1921 года он, пригласив, с собою самых близких, самых способных своих сотрудников (вернее — сотрудниц), оформлял свой переезд в Петроград, Катя наотрез отказалась ехать, более того, нежданно-негаданно подала заявление с просьбой зачислить ее научным сотрудником агрономического факультета. Она оставалась в Саратове. Да, наконец-то она становилась агрономом — можно было только горько улыбнуться по этому поводу. Что это было — жалкая запоздалая попытка удержать его, встав на путь его интересов и оставив ему свободу выбора? Или действительно вызревшее желание войти в русло его дум и дел? Или таким способом она хотела утвердить свою независимость — по крайней мере, в прозаическом, денежном отношении? И самолюбивое подчеркивание их разрыва… Но до окончательного формального разрыва было еще далеко. Он все же уговорил и по пути в Ленинград перевез ее с Олежкой в Москву, оставив на Средней Пресне на попечении матери. Он не смел и не находил сил порвать тут же, сейчас, бросить ее с малышом, тем более что и Лена противилась этому: мол, непорядочно, не хочу на чужой беде счастье строить… Однако в глубине души и ему, и Екатерине Николаевне было ясно: вместе им уже не жить. И потому это уже была взаимная деликатная честность. Наезжая в Москву по делам службы, он останавливался в отчем доме. Не упускал, конечно, случая побыть с сыном, покатать его на автомобиле или в Зоопарке на лодке по пруду, распугивая пеликанов. Бывали в кинематографе. Иной раз он прихватывал и свою племянницу Таню и вез их с Олегом в гости к их сверстнице, дочери Александры Юльевны Тупиковой, — старая дружба не забывалась. Александра Юльевна заведовала Отделением прикладной ботаники, развернутом на базе Бутырского хутора…

Вечерами в московской квартире всей семьей пили чай с печеньем, с пирогами искусницы — матушки Александры Михайловны. Екатерина Николаевна тоже, конечно, была тут, у них установились добрые спокойные отношения, оба с общего молчаливого согласия делали вид, что она не переезжает в Ленинград только по единственной вполне объективной причине: нет еще квартиры и сам Николай Иванович живет еще в своем кабинете.

Да, может быть, любви никогда у них и не было, но дружба была, и она не пошла на убыль, а даже окрепла… Дружба сохранилась на многие годы. И спустя столько времени, странствуя по Средиземноморью, он посылал письма и телеграммы! 26 ноября 1926 г., Палестина — сыну Олегу: «Сегодня, детка, еду на пароходе «Милано» в Италию. Неаполь. Оттуда в Рим. Пиши мне теперь в Рим, только не на машинке, а от руки. Маму поздравь с ангелом».

И деловая дружба с Екатериной Николаевной поддерживалась все эти годы. Когда Герберт Уэллс, побывав в России, выслал затем на имя Горького интереснейшую книгу Р. Грегори «Открытия, цели и значение науки», Горький ответил: «Книга получена, и переводчик, которому она поручена, завершает подготовку к изданию». Эту книгу не без помощи и участия его, Вавилова, перевела Екатерина Николаевна, и он же был ее редактором и написал предисловие.

Сына он забирал обычно летом на месяц-два в Детское Село. Потом Олега отправляли в Геленджик, где в детском санатории воспитателем работала сестра Екатерины Николаевны. С Олегом ездили вместе по селекционным опытным станциям и иной раз писали его матери письма-отчеты. Короче, все было по Чернышевскому: любовные отношения перешли в дружбу, оставив место для новой восходящей любви.

Сложнее было с Леночкой Барулиной…

Елена Ивановна любила его. Она, можно сказать, на него молилась, но тем более не смела «преступить», оставаясь по-прежнему в убеждении, что разрушить семью, да еще если там маленький, — грех непростимый…

Он писал Леночке на опытную станцию, в Каменную степь, под Воронеж, в июле 1925 года, спустя пять лет после первых «безнадежно-безумных» писем:

«Дорогая Елена Ивановна… Разрешение Вам на визу за границу от Наркомзема получено. Составляю Вам командировку, и она будет готова завтра… Заканчивайте необходимые скрещивания и наблюдения и приезжайте в Ленинград. Кстати, 2 августа в Гамбурге съезд генетиков, и думаю, что Вам полезно было бы на нем побывать… Я до 20-го буду в Ленинграде; пусть чечевица растет скорее… Словом, хорошо приехать дня на три в Ленинград; проезд Ваш мы оплатим, эту сторону мы уладим…»

Такое смешное, полуофициальное письмо, из которого, несомненна, проглядывала его нестерпимая тоска. Так хотелось в суматохе дел хоть несколько часов повидаться. Тем более, что предстояла поездка в Туркестан, где были высеяны его афганские сборы, а потом еще, быть может, в Кашгар — Западный Китай. Правда, вскоре от поездки в Кашгар пришлось временно отказаться: к двухсотлетнему юбилею Академии наук приезжал сам Бетсон, его учитель, и надо было быть в Ленинграде. Не мог же он не изощриться — не встретиться со своей Леночкой. И изощрялся.

Лена приехала на его зов — на эти «три дня». И они продлились до самого его отъезда…

Но прошел еще год, прежде чем в майские дни они стали мужем и женой. Теперь можно было быть вместе. Но опять звали дороги: он уезжал как раз в Средиземье. А разлука теперь была еще невыносимее.

И вот через год странствий, опасностей, риска, ошеломляющих открытий она, наконец, ждала его в Риме в отеле Londra, via gaeta, 3. Ждала ли? Добралась ли?

Как ни странно, качало больше в Красном море. Миновав Суэц и выйдя в раздолья Средиземного, «Кристи» шел спокойно, дремотно скользя по бирюзовой глади. Времени было в обрез, и он засел за доклад «О мировых центрах сортовых богатств (ген) пшеницы», который был уже объявлен в проспектах открывающегося в Риме 4 мая Международного конгресса по пшенице…

Все сложилось прекрасно. Лена его ждала. Его доклад на конгрессе снискал всеобщее одобрение ученых мира. Быстрые итальянцы поспешили вынести предложение: устроить в Абиссинии и Эритрее станцию для сохранения уникальных сортовых богатств.

В кулуарах он завязал связи с учеными Африки, с учеными Польши и Чехословакии, с румынами, венграми, японцами (они даже пригласили его на посольский обед), с немцами. Порадовало, что итальянцы и французы приняли предложенную им классификацию пшениц как основную…

Но все же улучил время, чтобы быть с Еленой и чтобы не упустить живой Италии. То было свадебное путешествие, хотя важное место в нем занимала наука.

Мессина, Палермо — сельскохозяйственные школы, опытные станции, домики, увитые розами и плющом.,. Хлеба как раз начали созревать — в этом ему, как ни странно, всегда везло.

Виноградники, виноградники, виноградники — несть числа. С межвидовой гибридизацией этих райских ягод возятся здесь уже лет сорок — зарегистрировано 20 000 скрещиваний. Вот «свадьбы» рукотворные и плодотворные! То же и с гибридизацией твердо-мягких пшениц. Все это неимоверно интересно, но времени нет.

Обратно — к северу. Флоренция — библиотека и гербарии Колониального института, прах Данте, Галилея, Микеланджело — в Санта Кроче. Болонья — самый старинный университет в Европе. Милан — «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи на стене монастыря Санта-Мария делле Грацие и Миланский собор. Венеция — каналы и, словно с оперной сцены, неправдоподобные гондольеры. И наконец — Помпеи… Помпеи, заваленные пеплом без малого две тысячи лет назад. Везувий, как ни в чем не бывало рисующийся на фоне лазурного неба… Сразу из века двадцатого шагнуть в улицы первого — в 79 год! Дома из туфа, настенная живопись. Булочные, пекарни, мельницы, аптеки, лавки, где словно только что лежали поделки давнего ремесленного труда, и семена, и виноград. Храмы, суд, дом банкира, жилище поэта, инструментарий архитектора, операционная хирурга… Боже ты мой! А краски… Кто же превзойдет в мозаике и скульптуре этих изумительных мастеров!..

— Ленушка, по совести, просто хочется засесть и написать, как жили эти кудесники за две тысячи лет до нас. Ей-богу, засяду и напишу. Впрочем, брат Сергей меня опередил: он давно в своем дневнике совсем недурно описал итальянские города… Правда, о Помпеях у него нет… А самовары, посмотри, только подумать, даже они были тогда… Да, извечен цикл жизни…

У развалин Геркуланума — та же пшеница, тот же ячмень и крупносеменной лен, что и теперь. И как будто не было жуткой трагедии — крестьяне и сейчас со своими посевами поднимаются к самому кратеру Везувия, радуясь плодородию вулканических почв.

За окнами поезда — обвитые виноградом плодовые деревья, рассаженные правильными рядами, между ними протянулись поля. Ломбардия, простершаяся у подножия Альп, сверкающих в голубизне ледяными вершинами, — житница страны. Возле Верчелли — поля риса, питаемые сетью чистейших бетонированных каналов… На берегу По, в Мантеу, — памятник Вергилию, воспевшему в своих «Георгинах» сельский труд, родные поля, поэтическая книга и в то же время непревзойденный источник сведений и советов по агрономии. И недаром ее можно увидеть чуть ли не в каждом крестьянском жилище — своего рода сельскохозяйственное евангелие…

Поездка была упоительной. На все смотрели они с Леной как будто одними глазами. В одном из местечек на закраине пшеничного поля они обнаружили красные васильки — и радовались еще одному свидетельству закона гомологических рядов.

Из Флоренции Николай Иванович докладывал Писареву: «Италий почти постиг. — И не мог удержаться, чтобы не похвастать своими библиофильскими успехами: — Собрал всех классиков, и библиотека у нас по Италии теперь неплохая. Дня 4—5 еще в сей стране и — nach Spanien (в Испанию)».

Но в Риме его ожидало огорчительное известие — обещанная было виза в Испанию оказалась аннулированной: диктатура Примо де Ривера не хотела пускать «красного профессора» за Пиренеи.

— Ужасно досадно.

Может быть, в глазах Елены Ивановны блеснули предательские огоньки кольнувшей ее неожиданной радости: она подумала, что они вернутся домой вместе.

— Право, Ленушка… ох как мне самому надоело метаться по вселенной! Но мир нам нужен — вся географическая дисперсия культур. А Испания завершила бы все Средиземье…

И Вавилов получил все-таки визу: испанские друзья провели соответствующую обработку официальных лиц. Вообще чем бы он был без друзей? Точнее, без его исключительного человеческого обаяния, которое всегда оказывалось могущественнее всяких виз.

Перейдя границу, он получил известие о том, что в Рим пришла и переправлена в Ленинград партия ящиков с материалом из Нижнего Египта и что «хлопец» — его египетский полпред — добрался до Судана, что заснято много фотографий по всему Египту и приобретена уникальная литература.

В Мадриде Николая Ивановича сердечно встречал директор музея естественной истории Боливац, с исключительным дружелюбием принял его коллега, ботаник, профессор Креспи.

Самое курьезное — ему каким-то неведомым образом удалось войти в «доверие» к двум полицейским шпикам, которые бережно эскортировали его от самой границы. Поглощенный сбором культур, Вавилов поначалу не заметил своих «ангелов-хранителей» в котелках и касторовых костюмах. Однако они сами предстали перед его ликом. Ошалевшие от быстрого передвижения русского профессора, доведенные до изнеможения его ритмом и режимом: в четыре-пять утра (петухи еще не пели!) изволь вставать и куда-то гнаться — в сторону от основных путей, по деревушкам, по горам, — они просто взмолились: пусть бы русский профессор сообщал им направление и пункты своего путешествия; в горах же, в особенности при езде верхом, они и вообще не будут следовать за ним, а поджидать его в гостиницах. За это они брали на себя торжественное обязательство всячески помогать в путешествии: заказывать билеты, номера в отелях и даже отправлять его посылки по назначению. Сделка состоялась. И теперь уже не столько «деятели в котелках» следили за Вавиловым, сколько он за ними. Вскоре пришлось сделать им строгое внушение: эти соглядатаи заказывали номера в самых фешенебельных гостиницах. Пришлось объявить, что роскошествовать он, Вавилов, согласен только, если счет будет оплачивать испанская полиция.

Избрав точкой отправления Мадрид и составив карту созревания хлебов по районам, Вавилов пересек Пиренейский полуостров и не преминул завернуть в Португалию. Поиски реликтов привели его в Ламанчу — на родину Дон Кихота. Там, к своему удивлению, среди песчаного ковыля, вечнозеленых кустарников Старо-Кастильской полупустыни он увидел ветряные мельницы, едва ли не те, с которыми сражался Рыцарь Печального образа, а возле них поля пшеницы-однозернянки, которая, видимо, вскормила еще древних иберов, а теперь повсеместно вытеснена и идет разве что на корм лошадям, свиньям и мулам…

Дальнейший путь лежал вдоль южного побережья — по Мурсии, Валенсии, Андалузии — по бескрайним цветущим садам миндаля, инжира, олив, гранатов, апельсиновым рощам…

Гранада — у подножия Сьерра-Невады, горной цепи, вершины которой сияют белизной на высоте 3500 метров, «райский» сад с причудливо подстриженными миртами и кипарисами, гордые финиковые пальмы у подножия дворца Альгамбра, напоминающего медовые соты или кружево: его строили арабы с 1232 года в течение столетия. Чем жарче день, тем сильнее тают снега на вершинах Сьерра-Невады, тем больше воды в мраморных бассейнах дворцового сада.

А в готическом соборе Севильи не только изумительная картинная галерея, но и собрание географических карт и сочинений, связанных с завоеванием Мексики и Перу Пизарро и Кортесом. В соборе знаменитая библиотека Колумба. Там же его саркофаг, поддерживаемый скульптурами четырех королей. Здесь, в Севилье, в 1498 году его осыпали почестями, здесь же через пять лет он стоял перед королевой Изабеллой и королем Фердинандом закованный в кандалы… В гулком мавританском соборе перед саркофагом великого мореплавателя было о чем задуматься ботанику и путешественнику: Колумб не только открыл Америку — он открыл миру неведомые Старому Свету богатства культурной флоры, картофель, кукурузу, подсолнечник, фасоль, томаты, хлопок, табак, георгины… Даже трудно представить сейчас, что без всего этого человечество обходилось каких-нибудь полтысячи лет назад. Да и выжило ли бы оно без этого в дальнейшем?..

На пути в Португалию, средь каменистых просторов с оливковыми рощицами, Николая Ивановича не могли не тронуть вдруг замелькавшие по межам злаковых такие родные синие васильки.

Роскошные сады юга (12 миллионов ящиков золотых апельсинов получала Европа из Валенсии) при переходе через хребты Кантабрийских гор сменяются иными пейзанками: сочная зелень лугов, пастбищ, испещренных несметными стадами овец; простирающиеся на сотни акров каштановые, дубовые леса, рощи грецкого ореха. В Галисии острый взгляд ботаника подметил, как входил в культуру песчаный овес. Подобно тому, как, взбираясь вместе с пшеницей по памирским уступам, рожь из сорняка превратилась во владычицу поля, так и здесь, в отрогах Пиренеев и Кантабрийских гор, овес постепенно вытеснил прихотливую пшеницу.

Астурия встретила Вавилова страдой. Крестьяне убирали полбу. Это была пленчатая трудно обмолачиваемая пшеница — Древнейшая прародительница мягких пшениц.

Было над чем подумать: ни овса, ни ржи, как в соседней Галисии, а только полба с примесью древнейшего астурийского эндема — двузернянки. И молотят ее на волах, на головы которых надеты меховые шапочки. А хлеб с полей перевозится на санях. Постройки, в которых живут крестьяне, — на деревянных или каменных сваях, с каменными «зонтиками». Но главное, что удивило, просто поразило: полбу не жали серпом! Астурийские крестьянки шли рядом по террасам полей и с помощью деревянных палочек обламывали колосья, сбрасывая их в корзины. Объехав уже более полусотни стран, он нигде не встречал такого странного способа уборки. Какой-то обособленный совсем, будто нетронутый временем уголок Европы. И кажется естественным, что именно здесь, в Астурии, возле Сантандера, была обнаружена «сикстинская капелла каменного века»: Альтамирская пещера с огромными залами, сияющая сталактитами, на потолках — росписи древнего художника. В саму «капеллу» можно проникнуть только ползком и рассматривать живопись полулежа — так, видимо, и писал доисторический художник: в позе Микеланджело Буонарроти. Поражающая экспрессией охота на бизонов, оленей, кабанов палеолита.

Тут же, под сводами, любовался картиной сбора меда: по лесенке, сплетенной, вероятно, из волокон карликовой пальмы, в изобилии произрастающей в отрогах Пиренеев, взбирается человек на утес с сосудом для меда, в руке факел, которым он отгоняет пчел. Так собирают мед испанские крестьяне из горных селений и теперь.

А рядом, снаружи, — дикие яблони, малина, груши, поросли дикого льна, который вполне можно использовать на веревки. Здесь во всем ощутимы следы бытия первобытных людей, населявших Астурию, и вся уникальная эта страна дает живое ощущение эстафеты веков — эволюции земледелия и искусства.

В Басконии, Стране басков, которые по поверью считаются потомками иберов, некогда занимавших весь полуостров, Вавилов с интересом наблюдал массовую естественную гибридизацию мягкой пшеницы с диким злаком эгилопс. Это был явный мезальянс благородного потомка с каким-то его еще неотесанным предком… Эгилопс — он был загадкой, каким-то звеном в эволюции мягких пшениц…

В горах Николай. Иванович ощущал всегда особый душевный подъем. Его письма-отчеты носили характер сводок с места боевых действий:

«Писареву. Пиренеи. 15 июля 1927 г. Имею честь доложить Вашему превосходительству, что приступил к штурму пиренейских твердынь. О ходе кампании буду сообщать…»

«Подъяпольскому. 17 июля 1927 г. Вступил в Пиренеи. В фильтре гор ищу звенья для общей схемы эволюции культурной флоры Европы».

«Писареву. 23 июля 1927 г. Ваше превосходительство. Имею честь доложить, что душу иберийскую постиг. Видел, наконец, Tr. spelta и Tr. monococcum в мировой культуре… По пути понял многое в происхождении льна… Проблему Tr. spelta еще не постиг, мудрена, но факты нашли, и, может быть, когда подсчитается, найдем ключ и к ней…»

Он покидал Испанию, унося в душе живо меняющийся калейдоскоп звонких красок, в которых проступали элементы палеолита, иберийской, кельтской, римской, вестготской, сирийской, египетской, мавританской культур. Смешение рас, перебродивших генов дало и разнообразие сельскохозяйственных растений, позаимствованных из Европы, Азии, Африки, Нового Света, так же как и яркие характеры людей.

Неизгладимый след бескорыстного дружелюбия оставила семья потомков Ла Гаска — первого директора Мадридского ботанического сада, еще в 1818 году собравшего гербарий культурных злаков Пиренейского полуострова, по которому сейчас можно было восстановить все разнообразие хлебов начала XIX века. Ла Гаска первым в мире сознательно занялся селекцией, особенно его интересовала пшеница. Он научился отличать отдельные наследственные формы, отбирать их для новых посевов. Это от него идет начало мировой научной селекции. Эмигрировав в Англию, он научил полковника Ле Кутера выделять в поле лучшие образцы злаков для будущих урожаев.

Случилось так, что Николаю Ивановичу при посещении Мадридской библиотеки бросилась в глаза удивительная книга «Земледелие в Испании до Колумба» и он обратился к родным Ла Гаска с отчаянной просьбой помочь достать этот уникум. В ответ получил трогательное письмо: семья имеет лишь один экземпляр этой книги, но, обсудив просьбу русского профессора на семейном совете, решила передать ему ее с пожеланием процветания советской науке.

А разве можно забыть, что профессор Креспи потратил свой отпуск, чтобы сопровождать Вавилова в пути и помогать ему ночами паковать десятки Ящиков с семенами и колосьями для отправки в Ленинград?.. А агроном из Страны басков, у которого была сломана нога и который все-таки сопровождал в экипаже русского коллегу, чтобы помочь ему собрать местные эндемы?.. Не все они успели, не все удалось отыскать. И баск обещал, как только выздоровеет, найти недостающие образцы и самолично выслать их в Россию. Впоследствии, возвратясь в Ленинград, Николай Иванович обнаружил этот высланный ему громадный ящик с аккуратно уложенными образцами, любовно снабженными этикетками с указанием высот и с подробной картой местности, где проводились сборы.

Да, он везде находил соратников. Но Испания осталась в его памяти еще и своими страстями: петушиные бои и коррида не очень-то были понятны его русскому сердцу. Биолог в нем просто ужасался тому, сколько убивают тут прекрасных быков, а тем более лошадей. Да и люди гибнут порой из-за этих кровавых зрелищно как бы то ни было, душу иберийскую он постиг, о чем с гордостью писал друзьям. И потому в дни франкистского мятежа он с острой болью писал: «История этой замечательной страны выявляет изумительные достижения человеческого гения, мир обязан Испании величайшими географическими открытиями. В области искусства Испания занимает одно из первых мест. В области земледелия… Валенсия достигла мировых рекордов… В то же время история Испании полна самых мрачнее страниц, тягчайших преступлений господствующих классов, королей, католической церкви. Ради золота и серебра истреблены величайшие древние цивилизации в Перу и Мексике. Ужасные преступления творит на наших глазах фашизм… Освобождение испанских народов — дело всего человечества».

В одном из своих писем из Испании, готовясь уже внутренне к новым обобщениям, он написал: «…Полуостровок примечательный и без него бы суть дела не понять. А теперь за синтез».